При сильном и упорном кашле постарайся денька три-четыре не кашлять вовсе, и твоя хворь исчезнет сама собою.
Мнения по поводу шляпной катастрофы*
Замоскворецкой купчихи Пятикрыловой. Таперя ежели которая и пойдет в киатр, то самая непутящая… какая-нибудь дикая, бесчуственная… Степенная не пойдет, потому нашего брата, листократку, только по шляпке и отличишь от непутевых… Не по рылу же узнают, что я первогильдейная!
Извозчика. Что шляпки? Шляпки — тьфу! А вот ежели бы указ вышел, чтоб тульнюров не носили! Мало того, что одна три места занимает, но еще своими пружинами сиденье портит…
Штабс-капитанши Пыжиковой. Ка-ак?! Не носить в театре шляпок? Так зачем же я в таком случае себе новую шляпку заказала? Где я в ней ходить буду? Да будь я неладна, чтоб я в театр без шляпы пошла! Что мне там без шляпки делать? Нешто нынешний мужчина любит простоволосых? На мужчин-то мне плевать, я замужем, но все-таки…
Дочери бедных, но благородных родителей. И отлично! По крайности и я теперь буду ходить в театр. Никто не заметит, что у меня нет шляпки.
Моей тещи. Я вдова статского советника! Не позволю! Мало того, что от зятя за свой парик насмешки терплю, так хотят еще, чтоб и другие мою «наготу» увидели! Не бывать этому!
Клеманс, Бланш и Анжелики*. Вот еще! Очень нам нужны казенные театры! Мы и в частные можем ходить…
Ивана Ивановича Иванова. Ни к чему эта мера не поведет-с, верьте слову-с… Женщина — штука бедовая! Вы ей шляпку запретили носить, а она назло вам на своей голове из волос такую вавилонскую башню устроит, что не только актеров, но и света не увидите! Верьте слову-с!
Иудушки. Хе-хе-хе… Обидели моих голубушек! И к чему это против характера делать? Вместо того, чтоб шляпы снимать, они бы так сделали: отдали бы мужчинам партер, а дамочкам галерку — и шляпы целы, и всем видно…. Хе-хе…
Два газетчика*
(Неправдоподобный рассказ)
Рыбкин, сотрудник газеты «Начихать вам на головы!», человек обрюзглый, сырой и тусклый, стоял посреди своего номера и любовно поглядывал на потолок, где торчал крючок, приспособленный для лампы. В руках у него болталась веревка.
«Выдержит или не выдержит? — думал он. — Оборвется, чего доброго, и крючком по голове… Жизнь анафемская! Даже повеситься путем негде!»
Не знаю, чем кончились бы размышления безумца, если бы не отворилась дверь и не вошел в номер приятель Рыбкина, Шлепкин, сотрудник газеты «Иуда предатель», живой, веселый, розовый.
— Здорово, Вася! — начал он, садясь. — Я за тобой… Едем! В Выборгской покушение на убийство, строк на тридцать… Какая-то шельма резала и не дорезала. Резал бы уж на целых сто строк, подлец! Часто, брат, я думаю и даже хочу об этом писать: если бы человечество было гуманно и знало, как нам жрать хочется, то оно вешалось бы, горело и судилось во сто раз чаще. Ба! Это что такое? — развел он руками, увидев веревку. — Уж не вешаться ли вздумал?
— Да, брат… — вздохнул Рыбкин. — Шабаш… прощай! Опротивела жизнь! Пора уж…
— Ну, не идиотство ли? Чем же могла тебе жизнь опротиветь?
— Да так, всем… Туман какой-то кругом, неопределенность… безызвестность… писать не о чем. От одной мысли можно десять раз повеситься: кругом друг друга едят, грабят, топят, друг другу в морды плюют, а писать не о чем! Жизнь кипит, трещит, шипит, а писать не о чем! Дуализм проклятый какой-то…
— Как же не о чем писать? Будь у тебя десять рук, и на все бы десять работы хватило.
— Нет, не о чем писать! Кончена моя жизнь! Ну, о чем прикажешь писать? О кассирах писали, об аптеках писали, про восточный вопрос писали… до того писали, что всё перепутали и ни черта в этом вопросе не поймешь. Писали о неверии, тещах, о юбилеях, о пожарах, женских шляпках, падении нравов, о Цукки…* Всю вселенную перебрали, и ничего не осталось. Ты вот сейчас про убийство говоришь: человека зарезали… Эка невидаль! Я знаю такое убийство, что человека повесили, зарезали, керосином облили и сожгли — всё это сразу, и то я молчу. Наплевать мне! Всё это уже было, и ничего тут нет необыкновенного. Допустим, что ты двести тысяч украл или что Невский с двух концов поджег, — наплевать и на это! Всё это обыкновенно, и писали уж об этом. Прощай!
— Не понимаю! Такая масса вопросов… такое разнообразие явлений! В собаку камень бросишь, а в вопрос или явление попадешь…
— Ничего не стоят ни вопросы, ни явления… Например, вот я вешаюсь сейчас… По-твоему, это вопрос, событие; а по-моему, пять строк петита — и больше ничего. И писать незачем. Околевали, околевают и будут околевать — ничего тут нет нового… Все эти, брат, разнообразия, кипения, шипения очень уж однообразны… И самому писать тошно, да и читателя жалко: за что его, бедного, в меланхолию вгонять?
Рыбкин вздохнул, покачал головой и горько улыбнулся.
— А вот если бы, — сказал он, — случилось что-нибудь особенное, этакое, знаешь, зашибательное, что-нибудь мерзейшее, распереподлое, такое, чтоб черти с перепугу передохли, ну, тогда ожил бы я! Прошла бы земля сквозь хвост кометы, что ли, Бисмарк бы в магометанскую веру перешел*, или турки Калугу приступом взяли бы… или, знаешь, Нотовича в тайные советники произвели бы…* одним словом, что-нибудь зажигательное, отчаянное, — ах, как бы я зажил тогда!
— Любишь ты широко глядеть, а ты попробуй помельче плавать. Вглядись в былинку, в песчинку, в щелочку… всюду жизнь, драма, трагедия! В каждой щепке, в каждой свинье драма!
— Благо у тебя натура такая, что ты и про выеденное яйцо можешь писать, а я… нет!
— А что ж? — окрысился Шлепкин. — Чем, по-твоему, плохо выеденное яйцо? Масса вопросов! Во-первых, когда ты видишь перед собой выеденное яйцо, тебя охватывает негодование, ты возмущен!! Яйцо, предназначенное природою для воспроизведения жизни индивидуума… понимаешь! жизни!.. жизни, которая в свою очередь дала бы жизнь целому поколению, а это поколение тысячам будущих поколений, вдруг съедено, стало жертвою чревоугодия, прихоти! Это яйцо дало бы курицу, курица в течение всей своей жизни снесла бы тысячу яиц… — вот тебе, как на ладони, подрыв экономического строя, заедание будущего! Во-вторых, глядя на выеденное яйцо, ты радуешься: если яйцо съедено, то, значит, на Руси хорошо питаются… В-третьих, тебе приходит на мысль, что яичной скорлупой удобряют землю, и ты советуешь читателю дорожить отбросами. В-четвертых, выеденное яйцо наводит тебя на мысль о бренности всего земного: жило и нет его! В-пятых… Да что я считаю? На сто нумеров хватит!
— Нет, куда мне! Да и веру я в себя потерял, в уныние впал… Ну его, всё к чёрту!
Рыбкин стал на табурет в прицепил веревку к крючку.
— Напрасно, ей-богу напрасно! — убеждал Шлепкин. — Ты погляди: двадцать у нас газет и все полны! Стало быть, есть о чем писать! Даже провинциальные газеты, и те полны!
— Нет… Спящие гласные, кассиры… — забормотал Рыбкин, как бы ища за что ухватиться, — дворянский банк, паспортная система… упразднение чинов, Румелия… Бог с ними!
— Ну, как знаешь…
Рыбкин накинул себе петлю на шею и с удовольствием повесился. Шлепкин сел за стол и в один миг написал: заметку о самоубийстве, некролог Рыбкина, фельетон по поводу частых самоубийств, передовую об усилении кары, налагаемой на самоубийц, и еще несколько других статей на ту же тему. Написав всё это, он положил в карман и весело побежал в редакцию, где его ждали мзда, слава и читатели.