Между тем это высказывание мемуаристки — своего рода скрижаль: им княгиня Волконская подытожила долгие размышления о Пушкине и его «утаённой любви».
Уяснить подлинный смысл фразы можно только в едином контексте с предшествующими мемуарными строками Марии Николаевны. Тогда перед читателем открывается следующая картина.
Мемуаристка процитировала страстные, к ней обращенные, пушкинские стихи:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Далее был приведен проникновенный отрывок из «Бахчисарайского фонтана», также указывающий на Марию Раевскую.
И буквально тут же, в соседней строке, княгиня Волконская вывела вот что:
«В сущности, он любил лишь свою Музу и облекал в поэзию всё, что видел».
Вне указанного контекста данная (выделенная нами) формула Марии Николаевны воспринимается как лапидарная оценка всего творчества Пушкина. Но в контексте она обретает совершенно иное, уже не обобщенное, а вполне конкретное значение.
Тут смысл мемуарной фразы разительно меняется и становится, видимо, таким (или примерно таким): Пушкин в стихах (в том числе приведенных) уверял меня в своей любви, на все лады воспевал это чувство, однако, как оказалось, по-настоящему он обожал вовсе не меня, а свою Музу, ее одну. Я же (наравне с прочими встреченными им женщинами) была необходима Пушкину лишь как «милый предмет», проще говоря — как счастливо подвернувшийся материал для его талантливой эгоистической поэзии.
Конечно, такое заключение (которое, кстати, правомерно распространить и на H. Н. Пушкину) могло быть сделано княгиней Волконской только на основании изучения наследия Пушкина в полном его объеме, от стихов вроде «Музы» («В младенчестве моем она меня любила…») и до поэтического завещания — стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», которое оканчивалось обращением опять-таки к Музе:
Веленью Божию, о муза, будь послушна… (III, 424).
Углубленное изучение текстов и сбор доказательств Мария Николаевна вела добрых три десятка лет. Рискнем все же предположить, что решающие аргументы в пользу своего вердикта она нашла в восьмой главе «Евгения Онегина»: ведь в строфах этой песни содержался, пожалуй, самый откровенный очерк истории романтических отношений Пушкина и Музы.
Здесь было изложено его кредо.
Связь Пушкина и Музы возникла когда-то в «студенческой келье» и продолжилась после Лицея, в «шуме пиров и буйных споров» северной столицы. Неразлучная «подруга» была рядом с поэтом и после удаления того из Петербурга — на «скалах Кавказа», в Крыму (на «брегах Тавриды»), в бессарабских степях («В глуши Молдавии печальной»).
Сопровождая Пушкина, Муза часто меняла свое обличье, иногда представала Вакханочкой, в другой раз — Ленорой; временами была «резвой», подчас — «ветреной», «ласковой», «одичалой»; она алкала то светских успехов, то «безумных пиров», то немых южных ночей, то «песен степи». Но при всех метаморфозах Музы пушкинское чувство, влечение к ней оставалось неизменным, сильным — несопоставимым по силе и постоянству с прочими романами поэта.
Он был счастлив с Черкешенкой, Заремой, Марией (Потоцкой), с другими «летучими тенями» и «образами нежными»… А потом пушкинская Муза (во многом благодаря Машеньке Раевской) вдруг стала Татьяной Лариной:
И вот она в саду моем
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках (VI, 167).
И ее — «милую Татьяну», «ту девочку» — Пушкин, вне всякого сомнения, тоже полюбил, сразу и навсегда. Ее — но отнюдь не ее прототипа, не саму Марию Раевскую.
Марию Раевскую Пушкин не любил никогда.
Таков был окончательный, по существу предсмертный, вывод мемуаристки.
Признаниям поэта, литературным и жизненным, она так и не поверила…
Мы теперь знаем многие факты, связанные с «утаённой любовью» Пушкина, факты, о которых княгиня не ведала, — и потому правомочны утверждать, что ее мнение было излишне категорично. Для поэта Мария Волконская очень многое значила и в Жизни. И он имел определенные основания для встречных сокрушенных упреков:
Иль посвящение поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, непризнанное вновь? (V, 17).
Думается, что гораздо точнее и справедливее, «диалектичнее» высказался по данному поводу наш современник, глубокий знаток Пушкина: «Когда приходилось выбирать между женщиной и Музой — он выбирал Музу»[1021]. При такой формуле пальма первенства принадлежит опять-таки Музе, однако любовь к реальной женщине никоим образом не исторгается из пушкинского бытия.
«Утаённая любовь» Пушкина — это драма в рамках любовного треугольника (Муза — поэт — Мария). Тут разрешительной, подходящей всем теоремы Жизнь не предусмотрела.
Княгиня же Волконская настаивала, что поэт был попросту лишен дара простой человеческой любви.
Но в мемуарах Марии Николаевны есть и другие нюансы, которые биографу желательно уловить. Так, она на всю жизнь запомнила, что Александр Пушкин в Гурзуфе «особенно любезничал» с Екатериной Раевской (Орловой). Да и приговор ревнивой «старухи» («В сущности, он любил лишь свою Музу…») не только суров, но и преисполнен горечи.
Это — уже не о «нашем великом поэте» (выделено мной. — М. Ф.), а о ее Пушкине. Тут, что называется, «заметы сердца» (VI, 3).
Кое о чем говорит и сбереженный княгиней «перстень верный».
…Я знаю, ты мне послан Богом,
До гроба ты хранитель мой… (VI, 66).
Некогда, приехав в Одессу, Машенька Раевская написала ему что-то в этом духе.
Конечно, годы и обиды сделали свое дело — но обиды и годы, похоже, так и не превратили бывшее в ничто.
Глава 19
СЛЕДЫ НА ПЕСКЕ
…Дней прошлых гордые следы.
А. С. Пушкин
После смерти внука, Сашеньки Кочубея, такой ранней и такой нелепой, княгиня Мария Николаевна Волконская лишилась последних сил, утратила саму волю к жизни, стала постепенно и необратимо угасать.
«Теперь она была старушка, с гладко причесанными волосами, только на ушах закрученными в два локона, — писал ее внук. — Седины не было; белый кисейный чепец обрамлял серьезное лицо и ложился концами на бархатную кацавейку. Остался прежний рост, остались удивительные глаза. В них осталась прежняя грусть и было много нового страданья и много новой мысли»[1022]. Так выглядела княгиня Волконская на одной из фотографий начала шестидесятых годов. (Позднее, в 1873 году, известный итальянский художник Н. Гордиджиани сделал с этой фотографии выразительный портрет Марии Николаевны.)
В Воронках стояла тогда та тишина, которую испокон веку принято называть кладбищенской, — и в тишине, на прогулках, ей хорошо думалось…
В траурные дни княгиня Мария Николаевна вдруг остро почувствовала, что она больше не хочет присутствовать при умирании близких ей людей, слышать «Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, усопшему рабу Твоему…», что ей невмоготу хоронить моложавых и юных. Она, старуха, чересчур загостилась на белом свете. Да и насущные дела были ею практически завершены, осталось лишь подвести итоги…