Я сказал:
— Вдруг космонавт приедет завтра, а в графу показателей Вити Коровкина вы сегодня записали семьдесят процентов.
— Тебе-то что? — кричат.
— Как то есть что? Космонавт ведь на меня подумает.
Тут такой шум поднялся.
— Мы ему разъясним, кто ты такой есть, — не бойся.
— Ребята! Ну, пожалуйста!.. Вы меня до конца ещё не выслушали… Сегодня днём повара Петру Петровичу говорили, что надо большую яму для кухни вырыть. Если я её сейчас вырою, исправите процент на доске показателей? Чтобы на ней хотя бы сто было.
Опять долго спорили, наконец решили: пусть роет.
Я с этой ямой, наверное, до трёх часов ночи провозился. Но вырыл. И своею собственной рукой на доске показателей цифру семьдесят на сто исправил.
А на следующий день — здрасте пожалуйста! — шестьдесят процентов. Я так расстроился, не выдержал — побежал к Петру Петровичу.
— Да что это такое, Пётр Петрович! Ведь стыдно мне, стыдно!
— Что делать, лампочки-фонарики? Ты же знаешь, десять старшеклассников мы отправили на лесозаготовки для школы. Теперь за Витю Коровкина только четверо вместо пяти работают.
— Можно, я ещё одну яму вырою?
— Ям больше не нужно.
— А что тогда? — чуть не плачу.
— Даже не знаю… Впрочем, один выход есть. Хочешь завтра к тем четверым пятым пойти? Поможешь им…
Как-то странно: к самому себе пятым идти. Но я пошёл. И Витя Коровкин в тот день сто сорок процентов сделал. Из них я один, минимум, пятьдесят. Больше бы мог, но боялся — опять не ту травку вырву в спешке.
А потом сто пятьдесят. А потом сто шестьдесят пять…
Когда у Вити Коровкина выработка перевалила за двести процентов и стала чуть не самой высокой по лагерю, ребята вдруг взбунтовались:
— Не хотим больше за Витю Коровкина вкалывать! Пусть сам. Он и так уже больше ста тянет.
А ведь космонавт к нам не приехал!.. Я крепился, крепился, а потом всё-таки не выдержал и спросил у Петра Петровича с подковырочкой:
— Где же всё-таки, интересно, космонавт задержался?
Он посмотрел на меня как-то странно, исподлобья, сторожко:
— Ну, значит, нашлись у него дела поважней… А что, лампочки-фонарики, наскучило самому за себя работать? Может, опять к тебе ребят подкинуть? Или там бульдозер, чтобы нормы твои потянул.
Бульдозер?.. Выходит, он знал! И всё-таки молчал, не сказал ребятам.
— Не нужно, Пётр Петрович. Я сам.
Он сразу отмяк, заулыбался:
— Смотри, лампочки-фонарики!
— Смотрю, — сказал я твёрдо.
И в самом деле, зачем бульдозер, когда меня уже и без него вытянули? Семьдесят человеческих сил, семьдесят неизвестных, которых я теперь знаю как свои пять пальцев.
Ещё бы не знать! Ведь каждый из них был Витей Коровкиным. А Витька Коровкин — это как-никак я!
Чёрствость
Шофёр всю дорогу непробиваемо молчал. Лишь один раз, в самом начале пути, когда Нина спросила его о чём-то, сказал, не глядя на неё и хмурясь:
— Однако ты, девка, мотай туда, к своим подружкам, если потрепаться охота.
Туда — значило в крытый кузов, откуда сквозь натужное гудение мотора доносились песни, а когда машина подскакивала на ухабе — дружный визг.
Шофёр принял её за одну из старшеклассниц. Нина невольно улыбнулась, вспомнив, как неделю назад, когда она только приехала в школу, вихрастый парень из десятого класса небольно, по-дружески стукнул её по плечу и спросил: «Ты откуда, новенькая?» Двадцать два года ей, двадцать два, и институт за плечами, а выглядит до сих пор как девчонка.
Стало совсем темно. Жиденький свет единственной фары едва освещал раскисшую апрельскую колею с бесчисленными озёрцами на ней, маленькими и большими. Машина, жалобно подвывая, тяжело переваливалась с боку на бок. Шофёр всё чаще останавливался, проходил вперёд, словно протаптывая грузовичку путь своими обросшими пудовыми комьями грязи сапожищами.
Нина отодвинула край кожаной рукавицы и посмотрела на руку. Стрелки уютно светились в темноте. Уже целых три часа по этим лужам и ухабам. А говорили, до Гусиной Ляги всего двадцать пять с гаком. Пожалуй, сибирский гак не уступит украинскому.
Сибирь. Она в Сибири… Нина втайне гордилась собой. Да, в эту затерянную на краю света районную школу её назначили после окончания института. Но потом она заболела, пролежала с ногой всю осень и зиму. А весной, когда она наконец поднялась, вполне можно было остаться в Ленинграде — стоило только захотеть. Но она сама, сама добровольно решила поехать сюда, в глухомань. Кому-то же надо. И почему этим «кем-то» должен быть другой, а не она?
Конечно, Нина не ожидала, что её встретят здесь с оркестром. Но всё-таки было немного обидно, когда директор школы в пропахшей свежей масляной краской комнате, равнодушно моргнув набрякшими веками, сунул в ящик стола её документы, и пресно заговорил о будущей нагрузке, зарплате, о том, что дома готовить куда выгоднее, чем ходить в столовую… У неё сразу отпала охота делиться с этим сухарём своими планами преподавания музыки в школе — учась на факультете истории, она одновременно посещала Консерваторию.
И школьницы, с которыми она вызвалась ехать на производственную практику, её тоже разочаровали. Какие-то все серенькие, скучные, в одинаковых стёганках, лыжных брюках и тёмных старушечьих платках…
Девочки всё ещё пели — даже такая жуткая дорога не смогла их вымотать. Надо было сесть в кузов — всё повеселее, чем здесь, с этим бирюком. Она и хотела вместе с девочками, но та, чёрненькая, с бойкими глазами — кажется, её Асей звать, да-да, Ася, — та чёрненькая взяла и поставила её сумку к шофёру, словно само собой разумелось, что учительница должна ехать в кабине.
Машину сильно тряхнуло на очередном ухабе. Нина подскочила на мягком пружинном сиденье, больно стукнулась головой. Шофёр мельком посмотрел на неё. Во взгляде промелькнуло насмешливое сочувствие. Пожалуй, заговори с ним сейчас, он бы ответил. Но она промолчала.
Жидкой грязью занесло всю фару. Пока шофёр, чавкая сапогами, возил по ней тряпкой, Нина вспомнила с досадой, что не взяла с собой фонарик, чудесный никелированный карманный фонарик с ярким столбиком света, купленный специально для того, чтобы выручать её в этой самой Гусиной Ляге. Она укладывалась, когда почтальон принёс извещение на сто рублей из Ленинграда — первая ласточка материнской заботы. Пришлось бежать на почту получать эти пока ещё совсем не нужные деньги, а про фонарик она забыла. Так и остался на столе в её комнате вместе с двумя комплектами круглых, толстеньких, как маленькие бочонки, батареек…
— Гусиная Ляга, — громко объявил шофёр, и Нина вздрогнула от неожиданности.
Сколько она ни всматривалась, ничего не видела ни впереди, ни с боков.
— Где?
Но шофёр снова погрузился в молчание.
Через минуту машина остановилась. Сейчас шофёр вылезет, пойдёт на разведку — как там, впереди?
Но он сидел не шевелясь, с закрытыми глазами.
— Что случилось? — встревожилась Нина.
Он не ответил.
— Товарищ водитель! — Она схватила его за плечо. — Эй, товарищ, товарищ!
В ответ он вдруг всхрапнул и стал валиться на бок в её сторону. Она, по-настоящему испугавшись, принялась трясти его обеими руками, без всякого, впрочем, результата. И, только когда отворилась с лязгом дверца кабины и она скорее угадала, чем увидела в темноте оживлённые лица девочек, до неё наконец дошло: шофёр спит, просто-напросто спит. Он доставил их в Гусиную Лягу и, умученный за целый день, а скорее всего, и не за один день, со спокойной совестью уснул.
…Директор школы говорил ей перед отъездом:
— Колхоз предупреждён, помещение выделено, кровати приготовлены, ужин сварен. Приедете вечером, поедите и ляжете спать. Ну, если только какие-нибудь мелочи.
Мелочи…
В Гусиной Ляге никто ничего не знал о предстоящем приезде школьников. Ни помещений, ни кроватей, ни, разумеется, ужина. Нина стояла посреди грязной деревенской улицы, окружённая девочками, не зная, что делать, что предпринять.