Бандит ответил:
– Кажись, братишка, за то, что неверно понял революцию.
Я смотрю в Ольгины глаза, пустые и грустные:
– За что?..
Думаю над ответом и не могу придумать более точного, чем ответ бандита.
18
По всем улицам расставлены плевательницы. Москвичи с перепуга называют их «урнами».
19
Опять было письмо от Сергея. Толстое-претолстое. Ольга, не распечатав, выбросила его в корзину.
20
– Владимир, вы любите анекдоты?
– Очень.
– И я тоже. Сейчас мне пришел на ум рассказец о тщедушном еврейском женихе, которого привели к красотке ростом с Петра Великого, с грудями, что поздние тыквы, и задом, широким, как обеденный стол.
– Ну?..
– Тщедушный жених, с любопытством и страхом обведя глазами великие телеса нареченной, шепотом спросил торжествующего свата: «И это все мне?..»
– Прекрасно.
– Не кажется ли вам, Владимир, что за последнее время какой-то окаянный сват бессмысленно усердно сватает меня с тоской таких же необъятных размеров? Жаль только, что я лишена еврейского юмора.
21
Звезды будто вымыты хорошим душистым мылом и насухо вытерты мохнатым полотенцем.
Свежесть, бодрость и жизнерадостность этих сияющих старушек необычайна.
Я снова, как шесть лет назад, хожу по темным пустынным улицам и соображаю о своей любви. Но сегодня я уже ничем не отличаюсь от дорогих сограждан. Днем бы в меня не тыкали изумленным пальцем встречные, а уличная детвора не бегала бы горланящей стаей по пятам – улыбка не разрезала моей физиономии от уха до уха своей сверкающей бритвой. Мой рот сжат так же крепко, как суровый кулак человека, собирающегося драться насмерть. Веки висят; я не могу их поднять; может быть, ресницы из чугуна.
Наглая луна льет холодную жидкую медь. Я весь промок. Мне хочется стащить с себя пиджак, рубашку, подштанники и выжать их. Ядовитая медь начала просачиваться в кровь, в кости, в мозг.
Но при чем тут луна? При чем луна?
Во всем виновата гнусная, отвратительная, проклятая любовь! Я награждаю ее грубыми пинками и тяжеловесными подзатыльниками; я плюю ей в глаза, разговариваю с ней, как пьяный кот, требующий у потаскушки ее ночную выручку.
Я ненавижу мою любовь. Если бы я знал, что ее можно удушить, я бы это сделал собственными руками. Если бы я знал, что ее можно утопить, я бы сам привесил ей камень на шею. Если бы я знал, что от нее можно убежать на край света, я бы давным-давно глядел в черную бездну, за которой ничего нет.
Осенние липы похожи на уличных женщин. Их волосы тоже крашены хной и перекисью. У них жесткое тело и прохладная кровь. Они расхаживают по бульвару, соблазнительно раскачивая узкие бедра.
Я говорю себе:
«Задуши Ольгу, швырни ее в водяную синюю яму, убеги от нее к чертовой матери!»
В самом деле, до чего же все просто: у нее шея тонкая, как соломинка… она не умеет плавать… она целыми днями, не двигаясь, лежит на диване. Когда я выйду из комнаты, Ольга не повернет головы. Мне даже не придется бежать на край света. Сяду на первый попавшийся трамвай и не куплю обратного билета. Вот и все.
Неожиданно я начинаю хохотать. Громко, хрипло, визгливо. Торопливые прохожие с возмущением и брезгливостью отворачивают головы.
Однажды на улице я встретил двух слепцов – они тоже шли и громко смеялись, размахивая веселыми руками. В дряблых веках ворочались мертвые глаза. Ничего в жизни не видел я более страшного. Ничего более возмутительного. Хохочущие уроды! Хохочущее несчастье! Какое безобразие. Если бы не страх перед отделением милиции, я бы надавал им оплеух. Горе не имеет права на смех.
Я сажусь у ног застывшего Пушкина. По обеим сторонам железной изгороди выстроились блеклые низкорослые дома. Тишина, одевшись в камень и железо, стала глубже и таинственнее.
– А что, если действительно Ольга умрет?..
Мысль поистине чудовищная! Догадка, родившаяся в сумасшедшем доме. Хитряга мир чудачит со дня сотворения. Все шиворот-навыворот: жизнь несет на своих плечах смерть, а смерть тащит за собой бессмертие.
Помутившийся разум желает сделать вечной свою любовь. Любовь более страшную, чем само безумие.
Ночь проносится по шершавому асфальту на черном автомобиле, расхаживает по бульвару в черном котелке, сидит на скамеечке, распустив черные косы.
22
Сергей получил назначение в Берлинское торгпредство. Просил меня передать Ольге, что завтра уезжает с Виндавского вокзала.
23
– Владимир Васильевич, вас просит к телефону супруга.
– Спасибо.
Я иду по желтому коридору. Сквозь стены просачивается шум вузовских аудиторий. Неясный, раздражающий. Такой же чужой и враждебный, как эти девушки с неприятными плосконосыми лицами, отливающими ржавчиной, и эти прыщеватые юноши с тяжелыми упорными черепами. Лбы увенчаны круглыми височными шишками. Они кажутся невыкорчеванными пнями от рогов. А рога были крепкие, бодливые и злые.
– У телефона.
– Добрый вечер, Владимир.
– Добрый вечер, Ольга.
– Простите, что побеспокоила. Но у меня важная новость.
– Слушаю.
– Я через пять минут стреляюсь. Из черного уха трубки выплескиваются веселые хрипы.
– Что за глупые шутки, Ольга!
– Но я и не думаю шутить. Мои пальцы сжимают костяное горло хохочущего аппарата:
– Перестаньте смеяться, Ольга!
– Не могу же я плакать, если мне весело. Прощайте, Владимир.
– Ольга!..
– Прощайте.
– Ольга!..
– Пишите открытки на тот свет. Всего хорошего.
Обозлившись, говорю в черный костяной рот:
– Bon voyage![5]
– Вот именно. Счастливо оставаться.
24
Я ору на рыжебородого извозчика. Извозчик стегает веревочным кнутом кобылу. Кляча шелестит ушами, словно придорожная ива запыленными листьями, и с проклятой расейской ленью передвигает жухлые жерди, воткнутые в копыта.
Милиционер с торжественностью римлянина поднимает жезл: телега, груженная похрюкивающей свиньей, и наша кобыла останавливаются. Смятение и буря в моем сердце.
Я скрежещу на милиционера зубами:
«Воскресший фараон!»
«Селедка!»
«Осел в красном колпаке!»
«Враг народа!»
Жезл опускается. Я вытираю перчаткой холодный пот, обильно выступающий на лбу.
25
Осеннее солнце словно желтый комок огня. Безумный циркач закинул в небо факел, которым он жонглировал. Факел не пожелал упасть обратно на землю. Моя любовь тоже не пожелала упасть на землю. А ведь какие только чудовищные штуки я над ней не проделывал!
Но сколько же времени мы все-таки едем?..
Пять минут?
Пять часов?
Или пять тысяч лет?
Знаю одно: в эту пролетку отверженных я сел почти молодым человеком, а вылезу из нее стариком. У меня уже трясутся колени и дрожат пальцы; на руках сморщилась кожа; шестидесятилетними мешочками обрюзгли щеки; слезятся глаза.
Жалкий фигляришка! Ты заставил пестрым колесом ходить по дурацкой арене свою любовь, заставил ее проделывать смертельные сальто-мортале под брезентовым куполом. Ты награждал ее звонкими и увесистыми пощечинами. Мазал ее картофельной мукой и дрянными румянами. На заднице нарисовал сердце, истекающее кровью. Наряжал в разноцветные штанины. Она звенела бубенчиками и строила рожи, такие безобразные, что даже у самых наивных вместо смеха вызывала отвращение. А что вышло? Заброшенная безумьем в небо, она повисла там желтым комком огня и не пожелала упасть на землю.
26
В воздухе мелькает кнут. Как листья, шелестят лошадиные уши, неторопливо шлепают разношенные копыта по осенним лужам.
Я захлебываюсь злобой. Я хватаю за шиворот рыжебородого парня. Он держит вожжи, точно скипетр. Сидит на козлах, как император Александр III на троне.