Чем больше я знаю Докучаева, тем больше он меня увлекает. Иногда из любознательности я сопутствую ему в советские учреждения, на биржу, в приемные наркомов, в кабинеты спецов, к столам делопроизводителей, к бухгалтерским конторкам, в фабкомы, в месткомы. В кабаки, где он рачительствует чинушам, и в игорные дома, где он довольно хитро играет на проигрыш.
Я привык не удивляться, когда сегодня его вижу в собольей шапке и сибирской дохе, завтра – в пальтишке, подбитом ветром, послезавтра – в красноармейской шинели, наконец, в овчинном полушубке или кожаной куртке восемнадцатого года.
Он меняет не только одежду, но и выражение лица, игру пальцев, нарядность глаз и узор походки. Он говорит то с вологодским акцентом, то с украинским, то с чухонским. На жаргоне газетных передовиц, съездовских делегатов, биржевых маклеров, старомоскворецких купцов, братишек, бойцов.
Докучаев убежден, что человек должен быть устроен приблизительно так же, как хороший английский несессер, в котором имеется все необходимое для кругосветного путешествия в международном спальном вагоне – от коробочки для презервативов до иконки Святой Девы.
Он не понимает, как могут существовать люди каких-то определенных чувств, качеств и правил.
В докучаевском усовершенствованном несессере полагается находиться: самоуверенности рядом с робостью, наглости со скромностью и бешеному самолюбию рядом с полным и окончательным отсутствием его.
Человек, который хочет «делать деньги» в Советской России, должен быть тем, чем ему нужно быть. В зависимости от того, с кем имеешь дело – с толстовкой или с пиджаком, с дураком или с умным, с прохвостом или с более или менее порядочным человеком.
Докучаев создал целую философию взятки. Он не верит в существование «неберущих». Он утверждает, что Робеспьеру незаслуженно было присвоено прозвище Неподкупный.
Докучаевская взятка имеет тысячи градаций и миллионы нюансов. От самой грубой – из руки в руку – до тончайшей, как французская льстивость.
Докучаев говорит: «Все берут! Вопрос только – чем».
Он издевается над такими словами, как: дружба, услуга, любезность, помощь, благодарность, отзывчивость, беспокойство, внимательность, предупредительность.
На его языке это все называется одним словом: взятка.
Докучаев – страшный человек.
31
В селе Гохтале Гусихинской волости крестьянин Степан Малов, тридцати двух лет, и его жена Надежда, тридцати лет, зарезали и съели своего семилетнего сына Феофила.
Народный следователь набрасывает следующую картину:
«…положил своего сына Феофила на скамейку, взял нож и отрезал голову, волосы с которой спалил, потом отрезал руки и ноги, пустил в котел и начал варить. Когда все это было сварено, стали есть со своей женой. Вечером разрезали живот, извлекли кишки, легкие, печенку и часть мяса; также сварили и съели».
32
– Объясни мне, сделай одолжение, зловещую тайну своей физиономии.
– Какую?
– Чему она радуется?
– Жизни, дорогой мой.
– Если у тебя трясется башка, ни черта не слышат уши, волчанка сожрала левую щеку…
– Мелочи…
– Мелочи? Хорошо.
У меня зло ворохнулись пальцы.
– А голод?.. Это тоже мелочь?
– При Годунове было куда тучистей. На московских рынках разбазаривали трупы. Прочти Де Ту: «…родные продавали родных, отцы и матери сыновей и дщерей, мужья своих жен».
К счастью, мне удается припомнить замечание русского историка о преувеличениях француза:
– Злодейства совершались тайно. На базарах человеческое мясо продавалось в пирогах, а не трупами.
– Но ведь ты еще не лакомился кулебякой из своей тетушки?
После небольшой паузы я бросал последний камешек:
– Наконец, женщина, которую ты любишь, взяла в любовники нэпмана.
Он смотрит на меня с улыбкой своими синими младенческими глазами.
– А ведь это действительно неприятно!
Мне приходит в голову мысль, что люди родятся счастливыми или несчастными точно так же, как длинноногими или коротконогими.
Сергей, словно угадав, о чем я думаю, говорит:
– Я знавал такого идиота, которому достаточно было потерять носовой платок, чтобы стать несчастным. Если ему в это время попадалась под руку престарелая теща, он сживал ее со свету, если попадалось толстолапое невинное чадо, он его порол, закатав штаненки. Завтра этому самому субъекту подавали на обед пережаренную котлету. Он разочаровывался в жене и заболевал мигренью. Наутро в канцелярии главный бухгалтер на него косо взглядывал. Бедняга лишался аппетита, опрокидывал чернильницу, перепутывал входящие с исходящими. А по пути к дому переживал воображаемое сокращение, голодную смерть и погребение своих бренных останков на Ваганьковском кладбище. Вся судьба его была черна как уголь. Ни одного розового дня. Он считал себя несчастнейшим из смертных. А между тем, когда однажды я его спросил, какое горе он считает самым большим в своей жизни, он очень долго и мучительно думал, тер лоб, двигал бровями и ничего не мог вспомнить, кроме четверки по закону Божьему на выпускном экзамене.
С нескрываемой злостью я глазами ощупываю Сергея: «Хам! щелкает орехи и бросает скорлупу в хрустальную вазу для цветов».
У меня вдруг – ни село ни пало – является дичайшее желание раздеть его нагишом и вытолкать на улицу. Все люди как люди – в шубах, в калошах, в шапках, а ты вот прыгай на дурацких и пухленьких пятках в чем мать родила.
Очень хорошо!
Может, и пуп-то у тебя на брюхе, как у всех прочих, и задница ничуть не румяней, чем полагается, а ведь смешон же! Отчаянно смешон.
И вовсе позабыв, что тирада сия не произнесена вслух, я неожиданно изрекаю:
– Господин Ньютон хоть и гений, а без штанов – дрянь паршивая!
Сергей смотрит на меня сожалительно.
Я говорю:
– Один идиот делался несчастным, когда терял носовой платок, а другой идиот рассуждает следующим манером: «На фронте меня контузило, треснули барабанные перепонки, дрыгается башка – какое счастье! Ведь вы только подумайте: этот же самый милый снарядец мог меня разорвать на сто двадцать четыре части».
Сергей берет папиросу из моей коробки, зажигает и с наслаждением затягивается.
Мои глаза, злые, как булавки, влезают – по самые головки – в его зрачки:
– Или другой образчик четырехкопытой философии счастливого животного.
– Слушаю.
– …Ольга взяла в любовники Докучаева! Любовником Докучаева! А? До-ку-ча-е-ва? Невероятно! Немыслимо! Непостижимо. Впрочем… Ольга взяла и меня в «хахаля», так сказать… Не правда ли? А ведь этого могло не случиться. Счастье могло пройти мимо, по другой улице…
Я перевожу дыхание:
– …не так ли? Следовательно…
Он продолжает мою мысль, утвердительно кивнув головой:
– Все обстоит как нельзя лучше. Совершенно правильно.
О, как я ненавижу и завидую этому глухому, рогатому, изъеденному волчанкой, счастливому человеку.
33
В Пугачеве арестованы две женщины-людоедки из села Каменки, которые съели два детских трупа и умершую хозяйку избы. Кроме того, людоедки зарезали двух старух, зашедших к ним переночевать.
34
Ольга идет под руку с Докучаевым. Они приумножаются в желтых ромбиках паркета и в голубоватых колоннах бывшего Благородного собрания. Колонны словно не из мрамора, а из воды. Как огромные застывшие струи молчаливых фонтанов.
Хрустальные люстры, пронизанные электричеством, плавают в этих оледенелых аквариумах, как стаи золотых рыб.
Гремят оркестры.
Что может быть отвратительнее музыки! Я никак не могу понять, почему люди, которые жрут блины, не говорят, что они занимаются искусством, а люди, которые жрут музыку, говорят это. Почему вкусовые «вулдырчики» на языке менее возвышенны, чем барабанные перепонки? Физиология и физиология. Меня никто не убедит, что в гениальной симфонии больше содержания, чем в гениальном салате. Если мы ставим памятник Моцарту, мы обязаны поставить памятник и господину Оливье. Чарка водки и воинственный марш в равной мере пробуждают мужество, а рюмочка ликера и мелодия негритянского танца – сладострастие. Эту простую истину давно усвоили капралы и кабатчики.