Я едва смею провести пальцем по телу Алана, боясь спугнуть его, опасаясь, что он примет мою ласку за собственнический жест. Мне некуда девать руки, и я снова обвиваю его шею, только бы не позволить себе ничего лишнего, не дать потоку нежности хлынуть наружу. Я забываю, с кем я. Забываю, как долго я его ждала, как при каждом его звонке меня бросало в дрожь.
Меня трахает незнакомец.
Он кусает меня, терзает мое тело длинными сильными пальцами. Я извиваюсь, вонзаюсь в него ногтями, но не позволяю себе кричать, судорожно сжимая зубы и впиваясь пальцами в его спину. Все происходит в полной тишине. Алан так сильно давит на меня всем телом, что я отлетаю к спинке кровати. Он вцепляется в прутья и до боли впечатывает меня в матрас. Бедрами парализует мои движения, локтями жмет на руки, грудью давит на груди. Будто хочет стереть с лица земли. Я не противлюсь, позволяю ему продемонстрировать свою жесткость. И, когда при последнем толчке он исторгает стон и падает рядом со мной, я говорю себе, что на сегодня война закончена… а я отыграла очень важное очко, несмотря на то что все его тело сопротивляется и отказывается давать мне место.
И, когда позднее он предлагает мне переночевать в соседней комнате, я молча киваю, собираю вещи и выхожу.
Наша первая ночь…
За ней последовали другие, такие же животные и бессловесные. И я так же каждый раз собирала вещи и возвращалась к Бонни.
Ни слова не говоря.
Я шагала одна в нью-йоркской ночи, ощущая удивительную легкость и радость. Мне казалось, что я пробила в неприступной крепости брешь, которая с каждым днем становится шире. Я была спокойна и уверена в себе. Спешить мне было некуда. Его, похоже, смущало, что я отказываюсь спать у него в соседней комнате. Он бурчал в полудреме, что ему не по себе, когда я так поздно одна хожу по улицам. «Пусть это тебя не волнует», — шептала я ему на ухо и выходила.
Я знала, что очень скоро это станет его волновать, что я понемногу отвоевываю себе место рядом с ним и он будет думать обо мне, представлять, как я ловлю такси в ночи, рискуя подвергнуться нападению. Мне нравилось доставлять ему беспокойство. Я с удовольствием играла на англосаксонском комплексе вины, свойственном белым образованным мужчинам.
Мы виделись все чаще. Он все охотнее рассказывал о себе, но я не пыталась воспользоваться ситуацией, просто слушала и помалкивала. Я его приручала. Он должен был осознать: мне можно доверять, я ему не враг. Мне был ведом страх белого мужчины перед белой женщиной. Глубоко засевший страх американца. Недаром между собой они называют женщин tough cookies[45], когда по вечерам, сидя в барах, обсасывают свои поражения. Этот страх заставляет их среди ночи вылезать из постели и бежать без оглядки.
И даже в тот день, когда Алан небрежно швырнул мне второй комплект ключей и предложил переселиться к нему, он сказал следующее:
— Только имей в виду: это чисто дружеское предложение, просто у меня удобнее будет работать, чем у Бонни, да и до университета отсюда ближе. Но наши отношения останутся прежними, договорились?
Я кивнула. Теперь я на все соглашалась. Я перевезла к нему свои пожитки, машинку, диски Гленна Гулда. Старалась вести себя деликатно, не занимать много места, но терпеливо, упрямо и методично продолжала наступление. Когда звонили его подружки, я брала трубку, спрашивала, что передать, обещала, что он перезвонит, и враждебности не выказывала. Мы жили теперь в одной квартире, но не вместе.
— I don’t want to be involved[46], — повторял он после очередного откровения. — Любовь изобрели женщины, чтобы водить нас за яйца. Сначала они любят тебя за то, что ты настоящий мужчина, а потом упрекают в том, что ты гнусный самец. Я совершенно не понимаю женщин…
Он дважды доверялся женщинам и оба раза бывал обманут.
— Попадался, как крыса в мышеловку. Сначала они любят тебя таким, какой ты есть, потом за то же самое ненавидят. И перемена происходит так быстро, что ты ничего не успеваешь понять. Ты все тот же, а они вдруг начинают смотреть на тебя как солдат на вошь. А если попытаешься разобраться, будет еще хуже — тебя попросту возненавидят.
Я слушала. Слушала и почти узнавала в этих женщинах себя. Сколько раз я молила мужчину о любви, а потом прогоняла за то, что он слишком меня любил. Сколько раз бросала того, кого прежде боготворила! Бедняга был совершенно уничтожен, ничего не понимал и не мог понять, потому что я сама себя не понимала.
Из каких глубин возникает этот неискоренимый страх, от которого все внутри переворачивается, так что я становлюсь сама на себя не похожа и ненавижу себя еще сильнее, чем бывшего любовника?
Откуда приходят отвращение и усталость?
Я слушала рассказы о женщинах, которых он любил, и временами мороз пробегал по коже — до чего же много у меня с ними общего.
Мы никогда не договаривались о встрече. Иногда он по вечерам приходил ко мне, а иногда — нет. Случалось, мы спали вместе, а иной раз я слышала только бряканье ключа в замочной скважине, звук шагов в коридоре, звон падающей на комод связки, позвякивание о журнальный столик извлекаемой из кармана мелочи и наконец шум падающих на паркет ботинок.
Потом он, вероятно, дочитывал газету, растянувшись на кровати, потому что краны в ванной открывались несколько позднее. Порой было слышно, как он шлепает на кухню. По хрусту льдинок в стакане я догадывалась, что он наливает себе виски. Он включал музыкальный центр, и глухой голос Билли Холлидей разрывал ночь: «The difficult I do it right now, the impossible will take a little while»[47]. Я вздрагивала, принимая эти слова на свой счет. Трудно было не броситься в его объятия, не потребовать у него любви. Так мы и оставались каждый сам по себе, разделенные тоненькой стенкой…
А невозможно… Невозможно было все остальное. Научиться любить его так, чтобы не погубить и не измучить. Научиться любить. На это, разумеется, уйдет немало времени.
Лежа на двуспальной кровати, скрестив руки на животе и прижав колени к подбородку, я превращалась в клубок желания. Как же я его хотела… Я с трудом сдерживалась, чтобы не прийти к нему и не прошептать: «Не бойся, я люблю тебя и не причиню тебе зла». Но я и сама не была в этом уверена.
А девицы все звонили. Былые стервы, ставшие попрошайками. Но не Мария Круз. На том конце провода ни разу не зазвучал ее голос. Я отвечала на звонки. Была любезна и исполнительна. Принимала сообщения, записывала номера телефонов, протоколировала жалобы барышни, покинутой после совместно проведенного уикенда, и юной особы, звонившей в третий раз, но так и не удостоенной ответного звонка. Я чувствовала, что мое присутствие их раздражает, что все они задаются вопросом, как долго я еще буду здесь торчать и терпеть их наглые звонки. Они ожидали, что я не выдержу и устрою Алану сцену, но я твердо решила не сдаваться.
В конце концов он сам должен сделать выбор. Это его жизнь.
Даже Бонни Мэйлер удивлялась моей несгибаемости и в конце концов пожелала выяснить, что к чему. Однажды вечером она позвонила мне и пригласила на выставку в центре города. Выставлялся один из тех художников, которые в мгновение ока становятся знаменитыми, явив миру загадочную инсталляцию. Берется, например, телевизор, обливается кетчупом и взрывается, потом второй, третий, и в результате искусствоведы и критики часами простаивают перед вереницей исковерканных, обгаженных телевизоров, пытаюсь постичь глубины художественного замысла.
Бонни еще похудела и очень этим гордилась. «Я теперь специально встаю на встречах с клиентами, чтобы все видели, какая я стала стройная, — победно объявила она. — Забавно, правда?»
Мы расхохотались. Было видно, что я вновь обрела ее уважение и она снова воспринимает меня как равную, как подругу. Наверное, Алан ей про меня рассказывал.
Раз он говорит обо мне с другими, значит, я ему не безразлична…