— И кто же их читает? Ты что ли?
— Я — нет. Но некоторые мои знакомые читают.
После таких слов я уже не могла принимать свою книгу всерьез. Мне было известно, что она попала в число бестселлеров, что моему издателю приходится снова и снова увеличивать тираж, что стопки в книжных магазинах тают с каждым днем, но это казалось мне неправдоподобным. Почему-то я думала, что все мои книги скупает один-единственный псих: ему понравилось, вот он и решил приобрести весь тираж.
Я не представляла себе, как жить дальше: с одним читателем далеко не уедешь.
Работая над второй книжкой, я решила стараться и писать хорошо. Как Шатобриан. Я приехала в Нью-Йорк. Сняла квартиру. Сначала в верхней части города, в прекрасном районе, потом, когда деньги кончились, в самой нижней его части. Записалась на курс creative writing[7]: как написать роман… Американцы убеждены, что научиться можно всему. Оптимисты! Их с детства учат все видеть в светлых тонах. У них конструктивный подход к жизни.
В общем, учебное заведение называлось «Нью скул». Как явствует из названия, предназначено оно было для тех, кто хочет начать жизнь сначала и имеет для этого средства. Я проучилась три месяца, пока деньги не закончились. Успела целиком прослушать курс Ника. Он неизменно приходил на лекцию в сером пиджаке, который от стирки к стирке становился все белее и белее, брюках цвета гнилого яблока и разношенных туфлях, из-за которых он все время кренился вправо. За десять лет до нашего знакомства Ник написал бестселлер, о котором все давно забыли. На первых занятиях он постоянно упоминал о нем, походя, без тени высокомерия, как будто оправдываясь перед нами, платившими деньги за его ценные советы. Ник любил Фолкнера, Стейнбека и Фланнери О’Коннор. Благодаря ему я тоже в тот год открыла для себя Фланнери. Новеллу про герань я полюбила просто до безумия и без конца перечитывала. Герой новеллы, южанин, выйдя на пенсию, переехал к дочери, которая жила в типовом пригороде Нью-Йорка, и влюбился в цветок, стоявший в окне напротив. То была несчастная пеларгония, взращенная трудами нелепого доброго горожанина вдали от сестер своих гераниевых. И лишь пенсионер понимал, что чувствует этот цветок на чужом подоконнике. Они — товарищи по несчастью. Его тоже пересадили в незнакомую среду. Старик приехал в Нью-Йорк по совету дочери и зятя, положивших глаз на его пенсию. Отрезанный от родного Юга, где черные не носят лакированных ботинок и не позволяют себе фамильярно хлопать белых по плечу, он не понимает своих новых соседей, в том числе и собственную дочь, путается под ногами, задает дурацкие вопросы, все время кому-то мешает. С трудом поднимаясь по лестнице, он с каждым шагом ощущает приближение смерти… И так же медленно угасает цветок в окне напротив.
Я все пыталась понять, каким образом Фланнери заставляет нас плакать над историей цветка в горшке и престарелого южанина, не рассуждая при этом о судьбах человечества, без цветистых фраз в духе Шатобриана, не сверяясь каждую минуту со словарем.
В то время я мыслила по-американски — конструктивно. Над вторым своим романом работала старательно, прислушивалась к советам Ника. Мне очень хотелось Его поразить. Чтобы Он, сидя у себя во Франции, осознал: Его дочь написала настоящую книгу. И купил десятки, сотни экземпляров. А в книжном магазине хвалился бы перед продавцом, тыча пальцем в мою фотографию: «Видите девушку на обложке? Это она написала роман… И все благодаря мне! Я не вру! Хотите, я ее к вам приведу? И вы увидите, что я ничего не выдумываю!» Я мечтала, что Он будет повсюду таскать мою книгу, выставлять на заднем стекле автомобиля и за обедом прилюдно перечитывать в ресторане.
Он ее даже не открыл. О чем без малейшего стеснения сообщил мне. Мы сидели в итальянском ресторане. Итальянскую кухню Он любил больше всего на свете. Просто, недорого. Плавленый сыр белой пряжей тянулся от тарелки прямо к Его рту и шариком перекатывался от щеки к щеке.
— А почему бы тебе не прочитать мой роман? — выпалила я, набравшись смелости.
Мне хотелось, чтобы Он объяснил свою позицию. Я чувствовала, что в нашем противостоянии наступает решающий момент, что этот разговор я буду вспоминать годы спустя, ясно отдавая себе отчет в том, что в тот день все изменилось, я стала с меньшим уважением относиться к себе.
— Просто…
— Что просто?
Казалось, мои вопросы Его совершенно не смущали, и все же Он выглядел слегка раздосадованным из-за того, что приходилось точно формулировать мысли, подбирать слова. Пока я пыхтела и краснела от неловкости, Он преспокойно доливал в бокал красное вино и подбирал остатки соуса кусочком хлеба.
— Мне даже одна приятельница посоветовала его почитать… Сказала, что я узнаю про тебя много нового, про наши с тобой отношения, но… неинтересно это мне.
Вот оно что! Наши отношения Ему неинтересны! Ответ отца привел меня в полное замешательство. Вопросы иссякли сами по себе. Аппетит тоже пропал.
Он заказал мороженое «Мотта», ванильно-шоколадное, два кофе, арманьяк и заговорил о своем сослуживце, некоем Гамбье, покусившемся на немецкий проект, в то время как Германия была Его «территорией»: Он свободно говорил по-немецки и как никто другой умел вертеть немцами.
— Этот Гамбье такой нахал! — воскликнул Он.
А я тихо цедила сквозь зубы: «Убирайся, убирайся, знать тебя больше не хочу!» Не слыша моих слов, Он спокойно крошил кружевное печенье, посыпал им мороженое, и я вдруг закричала, заорала на весь ресторан:
— Ты что, идиот? Специально надо мной издеваешься? Ты всегда был таким! Всю жизнь ноги об меня вытирал! Говорил, что любишь меня больше всех на свете, а сам на меня и не смотрел! Никогда меня даже не слушал!
Он поднял голову, слегка отодвинулся от стола. Все вокруг заохали, не знали, куда глаза деть. А я прикидывала, что бы еще Ему высказать, как бы наконец вывести Его из равновесия. Он попытался схватить меня за руки, заставить замолчать, но я все орала: «Убирайся! Убирайся!» Наконец, совершенно обессилев, я рухнула лицом в тарелку, не в силах пошевелиться. Колени дрожали, ноги не слушались, я задыхалась от бешенства. Похоже, в ту минуту до Него наконец что-то дошло, потому что Он поднялся и медленно попятился к двери, закрывая лицо салфеткой. Я вопила как резаная, а Он тихонько двигался к выходу, беспомощно подняв руку, и смотрел на меня в полном недоумении, будто я внезапно сошла с ума.
— Пошел вон! — выпалила я напоследок. Взгляд у Него был растерянный. Судя по всему, отец пытался сообразить, из-за чего я так взбесилась, что Он такого сказал. Он мысленно перебирал возможные причины моей внезапной обиды, но истина Ему так и не открылось. Поглощенный раздумьями, Он даже не заметил, что к нам мчится официант с намерением прекратить семейную сцену в стенах ресторана. Нас попросили покинуть помещение. Он и этого не услышал. По-прежнему пятясь, столкнулся с официантом, невнятно извинился. Он смотрел на меня, словно не узнавая, и не чувствовал за собой никакой вины, а я продолжала орать. Тогда Он обернулся, положил салфетку на сервировочный столик, стоявший у двери, надел пиджак и, задев плечом очередного официанта, вышел из зала.
Я вновь повалилась головой на стол и заревела, сквозь слезы повторяя проклятия и угрозы в Его адрес, — но уже для самой себя, чтобы никогда не забыть эту сцену, чтобы Он никогда больше не смог мною вертеть. Никогда…
…Я на кого-то налетаю, сумка падает и раскрывается. Оказывается, я столкнулась со швейцаром отеля «Карлайл», который в своих позолоченных лампасах вышел на улицу поймать такси. Очевидно, я прошла уже не менее двадцати кварталов — как сомнамбула, под тяжким грузом воспоминаний. Две дамы с ярко-красными ногтями беседуют у входа в отель, подняв воротники норковых манто. Становится холодно. Кажется, что уже ночь, а на самом деле всего половина шестого. Я отрешенно смотрю на швейцара, который суетится на проезжей части, подбираю вещи, несвязно извиняюсь. Он меня не замечает, и я иду дальше.