Париж, 9 июля 1942
Когда закрываю глаза, я вижу темный ландшафт с камнями, утесами и горами на краю бесконечности. На заднем плане, на берегу мрачного моря, я различаю себя самого — крохотную фигурку, будто нарисованную мелом. Это мой форпост у самой границы с Ничто; там далеко, у самой бездны, я сражаюсь за себя.
Цветение лип в эти дни; никогда их аромат не был так силен и проникновенен.
В переводе Бодлера, сделанном Карло Шмидом, «Кошки», особенно удалась вторая строфа:
Коты — друзья наук и сладостных забав,
Для них ни тишина, ни мрак ночной не тяжки.
Эреб избрал бы их для траурной упряжки,
Когда бы им смирить их непокорный нрав.
[69] Две последние строфы изображают не только превосходство кошек над собаками, но и превосходство покоя над движением вообще.
Париж, 11 июля 1942
Днем у Валентинера; я встретил там Анри Тома с его женой. В Тома бросается в глаза смесь юности, бедности и достоинства, связанных с проницательностью ума, сообщающего суждениям независимость. Жена его, продолжающая жить у своих родителей, невероятно грациозна. Я это понял, когда она сказала:
— Вы ищете в языке выражение, делающее предмет более явственным, чем в самой действительности. Я то же самое пытаюсь делать на сцене, но всем телом, а не только головой.
Я сказал Тома, что ее талант надо продвигать, но он думает, что это непросто: что касается осуществления способностей, тут человек всегда одинок.
— Но ведь помощь других ему необходима.
— Я думаю, что сами способности — ее лучшая защита.
О Монтерлане, сравненным им с пушечным ядром, он сказал:
— Да, но он не слишком глубоко проникает в суть вещей.
Старые крыши по-прежнему прекрасны; мне часто кажется, что красота выкристаллизовывается под гнетом времени. Надо ежедневно повторять себе, что в любую минуту может явиться знак встать и идти, когда, подобно Биасу,{68} надо будет взять все свое с собой и оставить все лишнее, если потребуется — даже кожу.
Вечером у Шармиль, где я ужинал и рассматривал календарь.
Париж, 12 июля 1942
С женщиной в лавке, где продают съедобных змей. Продавец вытаскивал ящик и, не раздумывая, запускал в него руку, чтобы показывать экземпляры, которые он удерживал за середину туловища. Прежде чем вручать их, он надевал каждой гадюке маленький намордник, из которого высовывались рожки, дрожащие, как щупальца. За средних размеров особь мы заплатили двенадцать или четырнадцать марок.
Проснувшись, я ломал голову над тем, кто была эта женщина. В таких фигурах есть что-то смутно знакомое; они часто витают рядом в образе сестры, жены и матери одновременно, прикрытые вуалью, — символом женственности. В этой облепляющей паутине мы чувствуем, но не знаем друг друга.
Днем у Валентинера; прежде чем пойти к нему, я рылся в изданиях на набережной у букинистов. Я забрал напечатанную в 1520 году «Doctrina Moriendi».[70] Согласно рукописной заметке Жана Герсона, начальника церковной парижской канцелярии, она была сочинена в XIV веке. Другая запись Балуце, библиотекаря Кольбера,{69} указывает, что экземпляр принадлежал библиотеке Кольбера.
Вечером с докторессой осматривали скульптуры в Лувре. Вечер прошел в веселой болтовне за ужином.
Париж, 14 июля 1942
Хорошо бы иметь запас книг, напечатанных на газетной бумаге, чтобы читать их в ванне или в дороге, а потом выкидывать.
Кирххорстский план к дневнику. Два часа вечером пришлось потратить на «прогон назад» — просматривание и приведение в порядок книг, вырезок, рукописей, дневников, переписки. Cura posterior.[71]
Париж, 16 июля 1942
Передо мной в вазе на столе пять гладиолусов — три белых, один ярко-розовый и один цвета лосося. Цвета гладиолусов обычно безжизненны; перед интенсивностью их чистой окраски блекнет самое живое вещество цветка. Отсюда, вероятно, также чувство пустоты и скуки, охватывающее вас при взгляде на эти цветы, вызываемое обычно всем, что имеет слишком отчетливый вид. Их белые экземпляры возбуждают, однако, склонность к размышлению над теологическими проблемами.
В обеденный перерыв у Бере, там рылся в книгах. Купил «Monographie du Thé»[72] J. G. Houssaye, Париж, 1843 г., с прекрасными гравюрами и, к сожалению, с источенным червячком переплетом. Затем «La ville et la République de Venise»[73] Сен-Дидье, Париж, 1660 y De Luyne. Переплет прекрасный, прочный, пергамент с врезанными углами, с пергаментным же корешком. Наконец, Лотреамон:{70} «Préface à un livre futur»,[74] появилось в 1932 г. также в великом книжном городе Париже.
По дороге мне неудержимо захотелось написать хотя бы один или два коротких рассказа. Я подумал о кораблекрушении Райли и потом об истории чистильщика сапог с Родоса, которая уже давно стоит у меня перед глазами.
Париж, 18 июля 1942
Сон об архитектуре. Я видел старые готические здания; они стояли в заброшенных садах. Посреди этой пустынности не было ни души, чающей их смысла, но странно, что от этого они казались еще более прекрасными. Как это бывает свойственно растениям и животным, на них лежала печать иной высшей природы. Мысль: она хранится в них для Бога.
Днем у фотографа Флоранс Анри. До этого рылся в книгах на углу. Приобрел там между прочим «Les Amours de Charles Gonzague»[75] Джулио Капочеды, напечатанную в 1666 году в Кёльне. Старый экслибрис внутри: «Per ardua gradior»,[76] к которому я присовокупил на обратной стороне свой «Tempestatibus maturesco».[77]
Вчера здесь для депортации были арестованы евреи — родителей отделяли от детей, так что все улицы заполнились плачем. Невозможно ни на мгновение забыть, что меня окружают несчастные, познавшие всю глубину страдания люди, иначе что бы я был за человек, что за офицер! Мундир обязывает оказывать защиту там, где она требуется. Для этого, как Дон Кихоту, придется, конечно, стать врагом многим.
Париж, 19 июля 1942
Днем на кладбище Пер-Лашез. Ходил там с Шармиль среди надгробий. Никого специально не разыскивая в этом городе мертвых, натыкались то тут то там на знаменитые имена. Так, мы нашли на могиле генерала Вимпффена плиту с изображением меча, вокруг которого вилась лента с надписью «Седан?» Знак вопроса на плите был сделан недавно. Затем могила Оскара Уайльда, с памятником, поставленным богатой читательницей, весьма безвкусным: гений под тяжестью груза парящих крыл, весом в тонну, в увековеченной муке. У одной замшелой, под зеленым сводом дорожки, ведущей, словно тропа забвения, к долине, — могила Керубини,{71} увенчанная урной, у подножия которой лежит гадюка. Рядом Шопен, с овальным рельефом из мрамора.
Особенно прекрасны заброшенные участки этого кладбища. Иногда с поверженных камней блеснет утешительная надпись, вроде «Obitus vitae otium est».[78] Думаешь о покоящихся здесь легионах людей. Не хватит никаких пространств, чтобы вместить их всерастущий сонм; тут надобен совсем другой принцип. Они уместятся и в орехе.