Было еще одно обстоятельство, особенно удивившее нас, — я думал, мы целую вечность знали эту стену, но ни разу нам не попадался даже след ее обитательницы. Хотя вал и стена всегда казались нам таинственными.
Утром я почти забыл этот сон, ставший бледным, как кожа змеи, но днем он вспыхнул снова.
Пятно волос следовало понимать как атрибут власти, вроде короны, во всяком случае, что-то, имеющее отношение к человеку. И все же оно производило неприятное впечатление. Вообще, присутствие человеческого в животном скорее принижает последнего.
Truhe:[66] от truen, «доверять, вверять, передать на хранение». Здесь же слово Huestrue, что значит «супруга, хозяйка», — слово, виденное мной на северных надгробиях. Затем Trude — «ведьма», здесь слова тайное, скрытое обретают уже дурной смысл. Trudeln[67] — тоже в этом ряду: так ведьмы со свистом чертили по воздуху.
Весть, что маленькому Шпатцу лучше. Сведения о его температуре, кашле, худобе угнетали меня. У человека сегодня со всеми его радио и телеграфом, в сущности, отсутствует средство для оказания в таких случаях помощи кому-нибудь на расстоянии. В иных снах нам удается это лучше, чем со всей нашей технической оснащенностью.
Затем в полдень пришло второе письмо Перпетуи от 26 июня, где она пишет, что ночью на Кирххорст упало девять бомб; они взорвались на пастбище за домом булочника Кене и оторвали нескольким коровам головы. Решая, спускаться с малышом вниз или оставаться наверху, она выбрала последнее; она не рискнула вынуть его из кроватки.
Париж, 1 июля 1942
Близость лемуров и их мрачных торжеств пробуждает тоску по архипелагам вечных звездных миров; их просторы, лежащие по ту сторону утесов и перевалов смерти, открываются лишь посвященным. Мы чувствуем, что там — мы дома, здесь же — на чужбине.
Париж, 2 июня 1942
Магги Грюнингер передала мне письмо от Фридриха Георга, из которого я с радостью вижу, что он теперь в лучшей форме.
Чтение: Монтерлан, «Les Jeunes Filles», одна из книг, присланная мне графиней Каргуэ и напомнившая мне «Liaisons Dangereuses».[68] Некоторые черты охоты на красного зверя хорошо удались, особенно холодок восторга во время выслеживания. Совершеннейшее взаимопроникновение неведения и сознания и образование особых молекул из этих обоих элементов — отличительная черта состояния умов в наше время. Но смешение это осуществляется весьма редко, ибо обе части уничтожаются, если природа не поспособствует их соединению особым образом.
Книга рассказывает об одной подруге, пившей воду из источника и проглотившей змеиное яйцо. Спустя годы радиография показала внутри девушки тело змеи. И здесь скрещение картин первобытного и сознательного видения мира.
Затем мемуары Александра Дюма, которые знатоки предпочитают его романам, но я, хоть и не люблю бросать чтение, едва его начав, осилил лишь малую их часть. Самое досадное в таких писаниях состоит в том, что их автор не останавливается на тихих и тонких впечатлениях, воспринимая лишь яркие, усиливая их еще больше. Так и идешь по его книгам, точно лугами, на которых стоят неслыханных размеров цветы, но нет ни травы, ни мха.
Прилив и отлив. Когда мы дышим, спим, видим сны, обнажается полоса прилива с водорослями, раковинами, морскими звездами и другими плодами моря на пестрой гальке. Затем, подобно стремительной белой птице с красными ногами, слетает дух и склевывает добычу.
Желание смерти может быть яростным, сладострастным, как мечта о прохладе глубин у берега зеленеющего моря.
Париж, 4 июля 1942
Вечером в «Тур д’Аржан», в серебряной башне, где еще Генрих IV ел паштеты и откуда, словно из салона большого самолета, видна Сена и ее острова. В вечернем свете водное зеркало дышало блестящим перламутром. Прекрасна была разница в окраске ив и их отражений в воде. Серебристая зелень листвы, углубленной в самосозерцание, становилась в воде темнее.
Казалось, люди, пирующие там наверху, вкушающие морские языки и знаменитых уток, словно фигуры демонов на башне злорадно взирают на лежащее у их ног серое море крыш, где голодные влачат жалкое существование. Жрать, много и хорошо жрать! — в такие времена это дает ощущение силы.
Париж, 5 июля 1942
В почте письмо Клеменса Подевильса из Харькова, в котором он мне сообщает о русских совсем другие вещи, чем те, что слышишь обычно. Особенно о неприступности даже простых русских женщин. Большевизм едва ли смог нанести урон силе духа этих людей.
Некоторые сны невозможно записать. Они возвращают нас в доветхозаветные времена, к дикой первоматерии человечества. Лучше промолчать о том, что в них видишь.
Воспоминания приобретают черты перевернутой причинности. Пока развивающийся мир ветвится, подобно дереву, воспоминания уводят нас в сплетение причин. Часто при воспоминаниях мне кажется, будто я вытаскиваю водоросль из моря, — пучок, увиденный где-нибудь в волнах; и вот я тащу его на свет со всем множеством его ответвлений.
Прошлое и будущее пересеклись в одной точке — талии песочных часов, глядя из них друг на друга, подобно зеркальному отражению. В этическом — это вина и возмездие, в логическом — железный закон причинности. В этом конфликте поэт прозревает единство, внутреннюю оправданность мира; выразить это в стихе — его призвание. По нему видишь поэта:
Сподобь наш разум
Сойти во мрак и вновь вернуться.
Париж, 7 июля 1942
Чтение: Леон Блуа, «Мой дневник», я читал его в переплете из фиолетовой кожи, одно прикосновение к которой уже было удовольствием. Дух, как что-то ощутимое, сгущенное, — бульон из вымерших ныне рыб и черепах, становящийся густым после долгой варки. Хорошо читать, если тебе надоели пресные блюда. Впрочем, на сей раз мое внимание скорее привлекла связь с Гаманом,{67} — она лежит в сфере абсолюта, и сравнение этих двух авторов было бы весьма поучительным занятием.
Дважды упоминает он о том, что умершие будят его по ночам, то стуча в дверь, то называя свои имена. Тогда он встает и молится за упокой их душ. Так что, может, мы и теперь существуем не только за счет сил прошлого, но и в счет будущих молитв, которые кто-нибудь сотворит после нашей смерти.
Сильнее всего этот человек в своем отношении к смерти; при этом я думаю о прекрасном месте в другой его книге, где он говорит, что переход к смерти для нас — не более чем сдувание пыли с красивого шкафа.
Однако его мрачный памфлетизм отталкивает, когда он, например, считает людей едва ли достойными даже того, чтобы выносить горшки из госпиталей или отдирать корку, засохшую в уборных прусских казарм. Он доходит до такой степени ненависти, что она обращается в страсть. Скажем, в рассказе о бывшем духовном лице, намекнувшем в своем газетном опусе на то, что в сутане он неотразим для женщин и что мог бы стать причиной падения любой из них, если б только захотел.
Париж, 8 июля 1942
Днем с Грюнингером и его молодой женой у Прунье. Он переполнен новыми каприччос и показывал снимки из России; один из них тронул меня: молоденькая девушка, раненная в бою, лежит в медицинском пункте; врач задрал ей платье, чтобы сделать укол в ягодицу. На снимке видно, что она плачет, но не от боли, а потому, что рядом с ней, будто вокруг пойманного в сети зверька, стоят солдаты.
Вечером прочел стихотворение Фридриха Георга о голубом кремне — гимн каменному веку.