В «Трех толстяках» фокусник, чародей, дядюшка Гаспар — добряк, чистая, душа, в отличие от правителей — толстяков (не один ли из них и толстяк А. П. Бабичев?), чьей власти боялся Н. Кавалеров, взявший реванш лишь в сказке.
— Не бузи, — ответил брат. — Ты разбудишь Володю.
— Плевать на твоего Володю. Я знаю, я знаю твои планы. Ты хочешь мою дочь (Валю. — В. М.) отдать Володе. Ты хочешь вывести новую породу» (с. 74).
Вспоминаются обе повести М. Булгакова; о новой породе писал в письме А. П. Бабичеву и Володя, этакий советский Базаров: природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник.
В «Зависти» Валя отдана Володе; в «Трех толстяках» Суок отдана Тибулу, гимнасту, «Кавалерову», сумевшему пройти по натянутому над бездной канату.
«Жених полез будто в драку. Невеста грохнулась оземь. Гости удалились в большой обиде, и тотчас же будто обнаружилось, что портвейн во всех бутылках, стоявших на торжественном столе, превратился в воду» (с. 76).
Знакомое что‑то. Ба, да это из первой части «Фауста», где Мефистофель морочит грубых бюргеров. Почему здесь этот мотив? Нечто похожее, т. е. морок, обман, несовпадение видимого и сущного, и в других произведениях 20–х годов: у М. Булгакова; у Ильфа и Петрова в «Двенадцати стульях» и «Золотом теленке»; в романе Вс. Иванова «У»; в «Ленинграде» М. Козырева; в рассказах М. Зощенко — во всех этих вещах присутствует одна важная черта — театрализация жизни, причем отнюдь не приносящая радости; игра, в которой человек обманут. Распространенность в прозе 20–х годов такого приема вскрывает фальшь утопии, выдававшей словесную видимость за жизненную реальность.
Ивана Бабичева взяли в ГПУ.
— Вы называли себя королем?
— Да… Королем пошляков.
— Что это значит?
— Видите ли, я открываю глаза большой категории людей…
— На что вы открываете им глаза?
— Они должны понять свою обреченность
(с. 77) Именно так: в прекрасном новом мире большая категория людей обречена — в этом смысл романа, не чаянный, по моей гипотезе, самим автором, который, повторяю, собирался пропеть гимн. И дальше Иван Бабичев вопреки воле Ю. Олеши объясняет следователю, в чем зло нового мира.
«— …Целый ряд человеческих чувств кажется мне подлежащим уничтожению.
— Например? Чувства…
— …Жалости, нежности, гордости, любви — словом, почти все чувства, из которых состояла душа человека кончающейся эры. Эра социализма создаст взамен прежних чувствований новую серию состояний человеческой души» (с. 78).
Представление о том, что новый строй нуждается в новых чувствах, — очень старое, в предшествующих литературных утопиях (Э. Бульвер — Литтон. «Грядущая раса», У. Д. Хоуэллс «Гость из Альтрурии», Г. Уэллс «Люди как боги», Н. Г. Чернышевский «Что делать?») немало страниц занято суждениями и описаниями на эту тему. По — сле октября 1917 г. вопрос часто обсуждался в советской печати, и результат сводился к небольшой группе черт: в человеке нового, социалистического мира новые, социалистические чувства, отличающие его от старого человека. Тот, например, мог ревновать, лгать, для него любовь — лишь удовлетворение животного инстинкта. Почитаем‑ка. «К половому акту должно не просто тянуть: преддверием к нему должно быть обострившееся чувство всесторонней близости, глубокой идейной, моральной спайки…»[30].
«Половой акт — свидетельство идейной близости», и человек других взглядов не может быть половым партнером. Этого мало. «Половая любовная жизнь, построенная на взаимном уважении, на равенстве, на глубокой идейной близости, на взаимном доверии, не допускает лжи, подозрения, ревности»[31].
От этих чувств новый человек освободится: станет честен, не будет ревновать и подозревать, общественное для него выше личного (а на самом деле вместо личного) — таким изобразит Ю. Олеша своего героя в сценарии фильма «Строгий юноша», написанном по мотивам «Зависти». Не исключено, Ю. Олеша всерьез допускал такое развитие событий, однако в романе имеются свидетельства, опровергающие предполагаемую веру автора, который как художник чувствовал и утопизм подобных расчетов, и зловредность деяний, на них построенных: избавиться от старых чувств можно лишь вместе с людьми, и психологическая утопия приобретает террористический смысл.
Иван Бабичев, предложивший в ГПУ проект новой породы людей, — противоречивая фигура. Он тоже изображен завистником, человеком уходящего мира. Напоследок ему хочется устроить парад чувств, подлежащих искоренению в новом мире. Однако, похоже, ему жаль этих чувств, он как будто догадывается, что без них человек неполон, какие новые чувства ни появились бы.
Ощущение И. П. Бабичевым неполноценности человека нового мира возникло, я думаю, в романе помимо осознанных намерений писателя. Новый человек не совсем человек, возможно, вообще не человек — то‑то Володя Макаров хочет уподобиться машине, хотя само ощущение, что новый человек нужен, кажется, не обманывало: да, нужен, потому что все старое износилось, и никакие благие перемены не исполнятся, покуда человек остается прежним; с ним лишь воспроизводится старое, негодное. Но что же сделать?
Давая ответ, Ю. Олеша словно сомневается в его достоверности. Братья Бабичевы, Кавалеров — некий третий вариант ответа — свидетельство того, что вопрос не имел (в художественном сознании писателя) одного решения. В сущности, автор выразил (не задумываясь об этом) множественность человека, несводимость его жизненных вопросов к одинарному ответу.
Иван Бабичев говорит: «Гении чувств завладевают душами. Одной душой правит гений гордости, другой — гений сострадания. Я хочу извлечь их, этих бесов…» (с. 80).
Гений — это бес, нечистая, тайная сила, действия которой непостижимы. Гений — враг режима, потому что не помещается в простом и понятном, всегда требует своего, особого, индивидуального. Он чужеродное вкрапление в однородном, монолитном, однообразном. Е. И. Замятин почувствовал в «Мы» грядущие ориентиры на средний и потому легко заменяемый тип. В его романе государство требует от граждан ампутировать часть мозга, отвечающую за фантазию, которая предполагает множественность вариантов, ибо фантазия нарушает однообразие средних и заранее известных решений. В таком смысловом контексте возражения Ивана Андрею — это противостояние разнообразия однообразию.
«Погибающая эпоха завидует тому, что идет ей на смену» (с. 83), — говорит Иван Бабичев Кавалерову. Похоже, так думает и Ю. Олеша. Ему хочется, чтобы новое было лучше, он верит в это, однако художественное содержание романа не соответствует его вере. Андрею Бабичеву вдруг приходит в голову: «А может быть, Иван прав? Может быть, я просто обыкновенный обыватель и семейное живет во мне?» (с. 87).
Семейное и обывательское уравнено, семьянин — обыватель. Это суждение объявляет близкое, родное старью — ложью, помехой новому человеку. На самом деле «семейное» нейтрально и зависит от исторического и психологического контекста. «Мы не семья, мы — человечество», — думает А. Бабичев (с. 88). В таком контексте семейное — благо, потому что сохраняет индивида. В 20–е годы семью считали злом, отвлекавшим человека от всемирных задач, от забот о всем человечестве. «Он хату оставил, пошел воевать, / Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать» (М. Светлов). Ну, а своя собственная земля, близкие, родные — разве не требуют заботы? Ответ был очевиден. Кто не бросит отца, матери, жены, детей ради меня — человечества, всемирной коммуны, тот не мой — заповедь «нового христианства». Для русских коммунистическая идея заменила христианскую, и как эта последняя не была глубоко усвоена, так и заменившая ее легла не глубоко, и потому спустя короткое (по исторической шкале) время она тоже уходит, не оставив в душах и умах ничего, кроме пустоты, растерянности, отчаяния и озлобления. Эту пустоту предвидел Иван Бабичев: «Я хочу открыть людям глаза».