Пусть, кто хочет, поет дивный Родос, поет Митилену,
Или Эфес, иль Коринф у двуморья,
Вакховы Фивы поет, иль поет Аполлоновы Дельфы…
Мне же не по сердцу стойкая Спарта
Иль фессалийский простор полей многоплодной Лариссы:
Мне по душе Альбунеи журчанье,
Быстрый Анио ток, и Тибурна рощи, и влажный
Берег зыбучий в садах плодовитых.
(Carm.,I, 7, 1—3; 10—14. Пер. Г. Церетели)
245
С таким отношением к Риму в поэзии Горация сосуществуют мотивы и темы, которые представляются с ним несовместимыми и даже прямо его отрицающими. Боги — создатели и покровители Рима, столь важные Горацию с исторической точки зрения (Epist., II, 1, 5—8), в поэтическом его космосе постоянно взаимодействуют с божествами греческими и как бы растворяются в единой греко-римской мифологии, где Марс соседствуете Палладой (Carm., I, 6, 13—15), а Либер с музами (Carm., I, 32, 9). Его восхищение вызывает старинное римское крестьянство — «народ и крепкий, и малым счастливый» (Epist., И, 1, 139), которое, однако, обрело духовность и культуру лишь под влиянием греков: «Греция, взятая в плен, победителей диких пленила, / В Лаций суровый внеся искусства» (ibid., 156—157).
Идее цивилизаторской миссии Рима и его провиденциального господства (см. еще одно очень ясное ее выражение, например: Carm., I, 12, 49—60) противостоит в поэзии Горация убеждение в своеобразии каждого народа, его форм жизни, образов, вещей. Он готов петь и про парфян, и про скифов, и только верность прославлению любимой заставляет его на время от этого отказаться (ibid., 1, 19, 11 — 12). Его приятель Икций отправляется путешествовать в дальние страны, и поэт верит, что там он встретит и «ужасного мидянина», и «счастливого аравийца», и отрока-китайца, «стрелы привыкнувшего метать из лука Царского» (ibid., I, 29), а поскольку в дороге Икция могут ждать немалые опасности, то он, как предполагает Гораций, продаст свою библиотеку из сочинений греческих философов, дабы на вырученные деньги купить испанский панцирь. Такие примеры можно легко продолжить— мир Горация полон самых разных народов, каждый из которых отнюдь не просто ждет римского завоевания, а отличается своим лицом, своими занятиями, продуктами своего труда.
Верность высокой гражданственности, озабоченность судьбами Рима и искренняя скорбь по поводу терзающих его внутренних братоубийственных войн сочетаются у Горация с постоянными призывами к бегству от общественных дел и забот, к уединению, к наслаждению каждым данным мгновением столь ненадолго нам отпущенной жизни. Магистратские почести, военное служение, победы в сакральных играх, возделывание земли, богатство — все традиционные ценности римского общества ему безразличны, признается он в оде I, 1, открывающей собрание его стихотворений и выражающей его жизненное и поэтическое кредо:
246
…меня только плющ, славных отличие,
к вышним близит; меня роща прохладная,
Там, где Нимф хоровод легкий с Сатирами,
Ставит выше толпы, — только б Евтерпа лишь
В руки флейты взяла, и Полигимния
Мне наладить пришла лиру лесбийскую.
Соединение в мировосприятии Горация верности Риму и его традиции с гедонистическим безразличием к ним, с широкой открытостью большому, и прежде всего греческому, миру можно во многом объяснить субъективными причинами — обстоятельствами биографии, личными вкусами, особенностями творчества. Сын вольноотпущенника, т. е. человека, стоявшего, строго говоря, вне римской гражданской общины, он, по собственному признанию, начал писать стихи по-гречески раньше, чем по-латы-ни (Sat., I, 10, 30), и рано сделался «эллинофилом», которым оставался всю жизнь. По окончании школы он едет в Афины, где усиленно занимается греческой философией. В 44 г. в Афинах появляется Брут, собирающий армию для борьбы с цезарианца-ми, постоянно толпившаяся здесь римская аристократическая молодежь массами устремляется под его знамена. Гораций попадает в их число и даже становится военным трибуном. Однако «призрак свободы», за которым «Брут отчаянный водил» своих воинов, был слишком аристократическим, слишком коренным римским, чтобы сын вольноотпущенника мог сколько-нибудь надолго и серьезно связать с ним свою судьбу. После разгрома при Филиппах он дезертирует из армии республиканцев, поселяется в Риме, входит в окружение Мецената, а через него попадает и ко двору Августа, которого восхваляет в своих одах и по поручению которого слагает в 17 г. до н. э. «Юбилейный гимн», призванный прославить новый строй — принципат.
Воспитанный на греческой культуре, Гораций явно ориентировался и в своей поэзии на греческие образы. Это касается как ее стихотворной формы, так и лежащей в ее основе системы образов. В «Памятнике» он обосновывает свое право на бессмертие тем, что внес «эолийский лад» в италийские стихи, неоднократно называет свои лирические произведения эолийской или лесбийской песнью (Carm., I, 26, 11; IV, 3, 12; 6, 35), прямо подражает греческим образцам — Пиндару, Сапфо, Мимнерму; все используемые им Размеры в принципе восходят к ритмическим формам греческого ст иха, греческие мифы и имена греческих героев переполняют °ДЫ, встречаясь в каждом стихотворении, чуть ли не в каждой
247
строфе; даже о таком внутренне пережитом событии своей жизни, как бегство из-под Филипп, Гораций рассказывает (Carm., II, 7, 10), заимствуя из греческой лирики мотив «потери шита», встречавшийся у Архилоха, Алкея, Анакреонта.
Точно так же и широту географического горизонта Горация можно объяснить личными впечатлениями от окружающей его действительности. Рим к его времени давно уже стал средиземноморской державой, владения которой захватили Малую Азию, Грецию, Галлию, Испанию, Северную Африку. Но пока они были только «покоренными территориями», где стояли войска, правили магистраты, обогащались купцы и авантюристы, они образовывали для римлян в Риме скорее отдаленный фон существования, чем источник личных впечатлений. Во время гражданских войн положение в корне меняется. В 50-е годы весь почти римский нобилитет перебывал у Цезаря в Галлии, многие следовали за ним в Испанию, Грецию, Африку, а после его смерти — за Марком Антонием в Малую Азию и Египет. Те, кто примкнул к республиканской партии, окружали Катона в Африке, Брута в Македонии, Кассия в Сирии. Многоплеменная, разноязыкая действительность вошла в непосредственный опыт тех, кто впоследствии стал другом Горация, проникла в дома и семьи, где он бывал. Не в последнюю очередь отсюда могли попадать в его стихи бури Босфора, раскаленные пески, которые покрывают ассирийский берег, негостеприимство британцев, кровь лошадей, которую привыкли добавлять к молоку не только скифы", но, как слышал Гораций, также и люди испанского племени конканов (Carm., Ill, 4, 29-34).
Смысл биографического объяснения того, как примиряется у Горация верность исконной римской государственно-религиозной аксиологии с широкой открытостью его внеримскому миру, состоит, следовательно, в том, что это противоречие преодолевается прежде всего в личном опыте поэта — в его сознании и творчестве. Постоянные мысли о бренности бытия, индивидуализм, гедонистическая жизненная позиция, демонстративный уход от общественно-политической борьбы и ответственности, pulvis et umbra sumus, scire nefas, carpe diem и vina liques12 превращали автономную духовно-ценностную традицию римской гражданской общины, с одной стороны, и культурный опыт внеримских народов - с другой, из объективно противостоявших друг другу величин истории в величины поэзии, в прихотливо комбинируемые и свободно, по воле художника, примиряемые представления высокоразвитого творческого сознания.
248
Это творческое сознание, однако, обладает одной отличительной чертой: индивидуальность его никогда не перерастает в общественный и нравственный нигилизм, субъективность — в произвол, гедонизм — в разнузданность. Нигилизм, произвол и разнузданность — проявления варварства. Гораций относился с интересом и даже с симпатией к персам и скифам, арабам и испанцам, пока они выступали как носители отдельных и разных обычаев и форм жизни, воплощали живое многообразие окружающей Рим ойкумены. Они же не вызывают ничего, кроме ненависти и осуждения, когда объединяются понятием варварства в обозначенном выше смысле, когда разрушают высшее для Горация ценностное понятие культуры — понятие меры. «Кончайте ссору! Тяжелыми кубками пускай дерутся в варварской Фракии!» (Carm., I, 27, 1—2); богам «противна сила, / Что беззаконье в душе питает» (ibid., Ill, 4, 67-68); жить надо, «выбрав золотой середины меру», «пролагая путь не в открытом море, / где опасен вихрь, и не слишком близко/К скалам прибрежным» (ibid., H, 10, 2—4).