Достоевский связывал преодоление «бесовщины» с православием. Но несмотря на усилия того же Достоевского, затем Соловьева, Бердяева и других неорелигиозных мыслителей придать православию личностный характер, оно традиционно осталось закрепленным в общинно — государственных, антиличностных структурах. А механизмы цивилизации и гуманизации общества были когда‑то рождены в лоне личностного христианства, затем приобрели собственную динамику. Выяснилось, что человечество не может уже отторгнуть наработанные им цивилизационные структуры, опробованные когда‑то в эпоху Ренессанса на переходе от Средневековья к Новому времени. Ибо они предполагали движение, развитие. А главное — возможность благоустроенной жизни не только для элиты тоталитарного общества, а и для всех.
Процесс этого преодоления можно обрисовать как постепенное воздействие цивилизационных структур на ментальность жителей тоталитарных обществ. Ведь не был остановлен станок Гуттенберга, и хотя он печатал «мнимую литературу» современности (выражение одного из героев каверинского «Скандалиста»), но также и классику с ее личностными смыслами, пробуждая у поколения новых читателей желание создавать нечто подобное, хоть «в стол». Продолжали функционировать театры, довольно быстро пережившие период агитки и обращавшиеся к зрителям через рампу с беседой и рассказом о современных проблемах общества, о которых зритель мог размышлять наедине с собой. Оставалась станковая картина, которой тоже были приданы функции агитпропа, но сама форма искусства возрожденческого типа, картины старых мастеров, хранившиеся в музеях, продуцировали художников независимого, личностного характера. Я уж не говорю о социальнополитических и экономических влияниях западной цивилизации на социалистические страны. Их подданным были отчетливо видны успехи Запада в преодолении тоталитарного прошлого (там, где оно было), в развитии демократических институтов, свободного рынка, беспрепятственного обмена идей.
И еще, быть может, самое важное. Конечно, энтузиасты «нового порядка» погибают первыми, но надолго ли хватает энергии у актеров — быть хористами, жертвами и даже руководителями хора? Как нам продемонстрировал опыт России, обошедшейся — в отличие от Германии и Италии — без постороннего западноевропейского вмешательства, — сорок лет (1917–1957). Примерно столько, сколько водил Моисей евреев по пустыне после бегства из Египта. Число, похоже, сакральное. Энтузиазм уходит за это время окончательно, ибо постоянное нервное напряжение мистериально — возвышенной жизни не способен долго выдержать ни один культурный организм. Потом начинается ритуализация и формализация. То есть из теургического действа возникает театральный спектакль, где все немножко актеры, но все же в большей степени зрители, наблюдающие на телеэкранах вырождение правящего режима. Да и эти ведущие актеры устали быть попеременно то жертвами, то палачами, а уж хору тем более хочется со сцены в зрительный зал, где — по смыслу европейской цивилизации, впервые открытому Возрождением, — большинству и положено быть. В очередной раз театр, выросший некогда из мистерии, победил оргийность, утвердив независимость человека. Ибо демократические институты (парламент и пр.) имеют именно театральный, но не теургический характер. Выброс энергии, рожденной «восстанием масс», завершился введением ее в цивилизованные рамки с разнообразными способами ее канализации — от футбола и бейсбола до телешоу и парламентских выборов.
Артистическая эпоха была прямым прологом этого восстания. Ее смысл замечательно выражен известными строками Брюсова из «Грядущих гуннов»:
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном
Глава 8 Евгений Трубецкой: совместимы ли христианская демократия и русская идея равенства?
Конец XIX — начало ХХ в. — эпоха удивительная, яркая и трагическая. Это эпоха рождения новых идей, переосмысления старых, но также и проверки их на жизненность, на возможность усвоения их той или иной культурой. В контексте моей темы я бы хотел обратить внимание на две проблемы, оказавшиеся весьма существенными для русской судьбы.
1. Православие из церковно — государственной и обрядовой религии становится фактором общественной жизни. Становление это проходит нелегко, поскольку те богословские проблемы, которые Запад осознал, философски и культурно отрефлектировал, в России лишь начинали обсуждаться. Обсуждение это принимало порой странные формы вроде декларировавшегося Флоренским возвращения к Средневековью; приведу его самоопределение: «Свое собственное мировоззрение Ф[лоренский] считает соответствующим по складу стилю XIV‑XV вв. русского средневековья, но провидит и желает другие построения, соответствующие более глубокому возврату к средневековью»[427]. А Вл. Соловьева позитивистски ориентированные оппоненты называли «средневековым схоластом» (П. Милюков). Нельзя при этом забывать, что западноевропейское Средневековье — это период чрезвычайно интенсивного воздействия христианства на народ, попытка привить хотя бы в общих чертах основные понятия, рожденные в лоне новой культуры, гуманизующей по мере сил варваров[428]. Влияние православной церкви на народ, как замечали весьма многие русские мыслители, было не столь глубоким. Воспитывать же народ в христианском духе вне церковной институции, разумеется, практически невозможно.
2. Вторая проблема была связана с выходом народа из крепостного состояния, что означало известную потерю самоидентификации, потерю традиционных ценностей при растущем непонимании наступающей городской цивилизации, рабскую озлобленность против культурных и социально обеспеченных слоев. Конечно, еще держались народнические настроения, были призывы Достоевского позвать «серые зипуны», чтобы узнать «настоящую правду». Но было и ощущение надвигающейся катастрофы. Сын Евг. Трубецкого вспоминал: «Я помню, как однажды тетя Паша Трубецкая <…>, жена дяди Сережи, <…> резко повернулась к нам, и, обращаясь именно к нам, а не ко взрослым, сказала своим своеобразным, глухим, отрывистым, грудным голосом: “Знайте, что мужик — наш враг! Запомните это!” Меня это так поразило, что я это запомнил, хотя и не понял тогда, что хотела сказать тетя Паша». Но чуть позднее он услышал слова старого дворецкого Осипа: «“Без крепостного права народ пропадет! Народ теперь стал не тот! Народ стал разбойник и будет еще хуже”»[429]. Смена ценностных ориентаций всегда тяжелая работа, а случившийся в России перепад от полного рабства к декларированной свободе при сохранявшейся ненависти народа к «барам», продолжающейся экономической зависимости, неуверенности просвещенного сословия в справедливости достигнутых им духовных преимуществ, поставил с небывалой ранее остротой вопрос, на какой почве может образованное общество найти контакт с народом.
Такой почвой показалось на какой‑то момент православие. Не казенное, а понятое как личное приобщение к духовным завоеваниям христианства. Думается, именно этим неявным (но подспудно определяющим духовные течения в России рубежа веков) императивом было стремление найти результирующую общественной жизни. И, как вскоре выяснилось, ситуация обстояла сложнее, чем представлялась Достоевскому, который полагал, что все социальные проблемы будут решены, когда интеллигенция примет «в свое сердце Христа», ибо в Христе, по мнению писателя, и заключалась «народная вера». Выяснилось, что «народная вера» тоже требует просветления, что «двоеверие», или, по определению Вл. Соловьева, «амальгама язычества и христианства», определяет народное мирочувствие. Роман Андрея Белого «Серебряный голубь» о сектантской России выражал эту растерянность русской интеллигенции. «Какая вера у народа? А кто его знает!»