Беда и сила Федотова заключались в аналитической трезвости его взгляда. Как написал когда‑то поэт: «Но всех печальней было в этом мире / Тому, кто знал, что дважды два четыре» (Наум Коржавин).
Дело, однако, не в этом, а в последовавшей реакции коллег Федотова. Для краткости сошлюсь на описание конфликта во вступлении С. С. Бычкова к двенадцатитомнику мыслителя: «Митрополит Евлогий, прочитав статью “Возрождения” и не познакомившись со статьей Федотова, созвал правление Богословского института. Митрополит потребовал, чтобы Федотову было выражено самое резкое порицание, поскольку его публицистическая деятельность приняла “характер опасный и угрожающий существованию Института, вызывая смущение и соблазн в русском обществе”. Из коллег Федотова по Богословскому институту никто не прочитал его статьи в “Новой России”, но тем не менее все без исключения присоединились к порицанию»[1047]. Сразу вспоминается классическое: «Мы Пастернака не читали, однако гневно осуждаем». Но здесь‑то был цвет русской эмиграции! Неужели так силен национальный архетип!? Вот отрывок из письма матери Марии Федотову, едва ли не единственной из круга лиц, близких Митрополиту, выступившей в защиту вдруг ставшего опальным мыслителя: «Я была у Митрополита и имела с ним по существу очень драматичный, хотя внешне и ласковый разговор. Я спросила его, читал ли он Вашу статью, за которую они Вас осудили. Он чистосердечно признался, что и в глаза ее не видал. Замечу мимоходом, что поскольку мне удалось выяснить, никто из профессорской коллегии ее не читал» [1048].
И вот одно из первых писем Федотову, подписанное весьма знаменитыми фамилиями, — письмо В. Зеньковского и Г. Флоровского. Очевидно, сегодня моральные оценки их текста неуместны. Но текст интересен как культурно — исторический феномен. Достаточно вчитаться в его строки, чтобы уловить до боли знакомую интонацию осуждения инакомыслов в нашем недавнем советском прошлом. Осуждения, хотя и со всеми поправками на принятую в европейской среде толерантность, но, конечно же, с реверансами в сторону начальства, в данном случае митрополита Евлогия.
Итак, текст: «Все мы решили вступить с Вами в переписку в порядке неофициальном, — и это поручение возложено на нас обоих. <. > Мы всячески хотели бы содействовать мирному и скорому разрешению недоразумения, возникшего между нами, — и с этой целью пишем Вам как нашему сотоварищу, как ответственному члену руководящей Богословским Институтом группы. <…> В нашем распоряжении были и есть свидетельства того, что люди, которые решительно осуждают “Возрождение” и даже испытывают отвращение к нему, чрезвычайно болезненно переживают и Ваши публицистические выступления. Боимся, что Вы, вращаясь в слишком узком кругу близких Вам людей, вообще не ощущаете того, как остро воспринимается различными кругами русского общества Ваша публицистика. <…>.
Поскольку внеинститутская деятельность профессоров может наносить ущерб Институту, Правление может и должно иметь суждение о ней. Конечно, мы вовсе не претендуем на непогрешимость в наших суждениях, но в меру нашего разумения мы не можем не входить в обсуждение всего, что колеблет основы нашего существования. Можно — in abstracto допустить и такой случай, что Правление, будучи совершенно солидарно с кем‑либо из нас в нашей внеинститутской деятельности, все же будет категорически просить это лицо воздержаться от этой деятельности. Нельзя не считаться с тем, что весь мир, а русская эмиграция в особенности, проходят сейчас исключительно тревожную и острую фазу, что всюду бушуют сейчас страсти, — поэтому конфликты такого рода действительно могут иметь место. И если бы мы были даже совершенно солидарны с Вашими публицистическими выступлениями, мы все равно должны были бы иметь суждение о них, если бы, по нашему разумению, они расшатывали положение Института. <…> Мы сознательно не входим здесь в конкретную оценку Вашей публицистики, но, констатируя бесспорный факт, что она носит боевой характер и разжигает страсти, мы считаем это уже достаточным, чтобы поднять тревогу. Кстати сказать, самое суждение о Вашей публицистике было в Правлении по инициативе Митрополита. <…> Одно для нас бесспорно: внеинститутская работа нас всех не может быть абсолютно свободной, она не должна идти в разрез с работой Института»[1049].
Тут все замечательно: и то что «решили вступить в переписку все», но «поручение возложено на нас». И то, что «не входим в конкретную оценку» (почему бы, кстати, не войти?). И то, что публицистика Федотова «носит боевой характер», а этого достаточно, чтобы «поднять тревогу». И апелляция к «тревожной фазе» общественного развития. Думается, что Федотов давно раздражал коллег, выламываясь из общего ряда — как человек со стороны, светский мыслитель, вдруг оказавшийся в среде достаточно ортодоксальной и при всем своем благочестии, огромных знаниях, таланте, оценивавшей православие, православную культуру и Россию, как страну православную, выросшую на почве Московского самодержавия и изоляционизма, с православно — либеральной позиции.
Приличнее многих повел себя о. Сергий Булгаков, о чем писала Федотову мать Мария. Впрочем, Булгакова сотрудники Богословского института тоже не раз укоряли в неортодоксальности. С Булгаковым Федотов пытался наладить контакт: «Мы с Вами разошлись по вопросу о поведении, о тактике, т. сказ., церковного дела, — писал он. — Различие это может быть существенным или не быть, — это покажет будущее. <…> Если в этом деле восторжествует свобода <…>, то моя позиция не может не быть и Вашей. Ибо свобода неделима. Одни и те же враги будут нападать и на свободное богословие, и на свободную науку, и на свободную проповедь»[1050]. Надо сказать, что с Булгаковым у Федотова сохранились до самого конца взаимоуважительные отношения.
Думается, это не случайно. В позиции Булгакова была определенная устойчивость. Здесь стоит вспомнить слова мыслителя двенадцатилетней давности. 16 марта 1917 г. С. Н. Булгаков произнес речь «О даре свободы» на собрании московских писателей, которая была опубликована в том же году. Там были поразительные слова, почти буквально относящиеся к парижскому инциденту 1939 г.: «Быть достойным русской свободы значит “Богу неугодны насилие и гнет”, преодолевать деспотизм демагогии и нетерпимость партийности, омрачающих свободу; это значит воспитывать себя в действительной свободе мнения, а не в раболепстве, и в этом видеть единственный залог своего существования»[1051]. К сожалению, это та мысль, которая требует постоянного ежедневного отстаивания, о чем устами Фауста произнес Гёте. Напомню последний монолог Фауста (в переводе Пастернака): «Лишь тот, кем бой за жизнь изведан / Жизнь и свободу заслужил». Но даже гениальный перевод не передает в точности мысль Гёте. По — немецки это звучит так: «Nur der verdient sich Freicheit wie das Leben, / Der tдglich sie erobern muЯ» («только тот заслуживает свободу как жизнь, кто ежедневно должен отвоевывать ее»), т. е. бой не за жизнь, а за свободу.
Мать Мария в разгар «федотовского дела» (так она называла эту историю) предлагала создать «общество защиты христианской свободы», а Бердяев, как подлинный «рыцарь свободы», каковым он себя всегда называл, выпустил резкую статью, рассорившую его с правым крылом православной эмиграции, вышедшей даже из состава авторов «Пути». Позднее в своих мемуарах он так описал этот сюжет: «Торжествовало понимание христианства, которое я считал искаженным и приспособленным к дурным человеческим интересам. Я был в непрерывном мучительном конфликте. Этот конфликт достиг для меня особенной остроты в истории с Г. П. Федотовым, которого хотели удалить из Богословского института за статьи в “Новой России”, в которых видели “левый” уклон. Православие официальное утверждало себя как “правое”. Меня давно уже ранил прозаизм, некрасивость, рабье обличье официальной церковности. По поводу истории с Г. П. Федотовым я написал в “Пути” резкую статью “Существует ли в православии свобода совести?”, которая поссорила меня с профессорами Богословского института и создала затруднения для “Пути”. Это был один из эпизодов в ряду многих других. Я всегда воинствующе выступал в защиту свободы духа и был в этом непримирим»[1052].