— Ах, ей так важно всегда быть правильной, — язвлю я. — Как же ей удается с такой легкостью отделять хорошее от плохого? Почему нам никто не дал лекал для жизни, которые выдаются таким, как она? — я вновь наполняю стакан.
— Нам пытались их дать: но мы свои мгновенно выкинули, даже не рассмотрев. Выкинули — скорей с глаз долой. И бровью не повели.
Беру ее за руку и сажаю к себе на колени. Тоненькие ручки обхватывают мою шею. Ее голова у меня на груди, ноги на моих ногах, и я говорю:
— Не надо ничего делать ради меня. Я люблю тебя и так. Очень люблю.
— Тогда не бросай меня. Никогда не бросай меня, — шмыгает носом она.
Ах, знаю ли я, что делаю? Пусть меня кто-нибудь ударит, что ли, если я делаю что-то не так.
Отправляемся в кафе, едим сосиски, картофельный салат и шоколадный крем. За едой молчим. Я невероятно устала. Наши разборки с девочкой, разговор с Мэри Джейн, три стакана виски. Есть от чего устать.
Не успев вернуться в ее каюту, оказываюсь в кровати. Пытаюсь наблюдать за ребенком, а сама плаваю где-то между явью и сном. Призрачная девочка сидит на полу и что-то рисует карандашом. Под дьявольским треугольником челки сияют счастливые глаза. Как у сиамской кошки.
— Быть художником — так здорово, — говорю я со странной нежностью. — А вот писателю приходится унижаться. Почему у тебя нет собаки? У богатых детей всегда есть собака.
— Ты немножко пьяная, — говорит она, не поднимая головы от картины. — Когда мне было шесть лет, я просила, чтобы дедушка купил мне карлика.
— Мне сегодня снился такой сон…
Не сумев договорить, поворачиваюсь на бок. Сил нет рассказывать. Как раз когда я готова провалиться в небытие, дверь открывается. Входит Мэри Джейн Праймроуз.
Смотрит на девочкину картину. Какая у этой стервы грудь красивая. Невыносима сама мысль о том, что я восхищаюсь ею. Позор завидовать таким, как она. Неприлично все время думать о ней. Меня начинает тошнить. Не от Праймроуз, конечно, а вообще. Приподнимаюсь на кровати.
Слова криками чаек над побережьем долетают до моих ушей и улетают обратно. Фразы, вопросы, любезности… Вежливый тон… Похвалы. Нужны ей твои похвалы, можно подумать. Лица девочки и ее гувернантки так близко. Та осторожно гладит малышку по волосам. Не могу на это смотреть. Напрягаюсь внутри, как пружина, готовая сорваться.
Девочка, вскочив с пола, радостно бежит к «Танго танцуют вдвоем». Взяв картину, она ставит ее на кресло. Мэри Джейн садится напротив. Голова наклонена. Изображает интерес. Ходячее изображение.
Видела ли она? Видела ли лицо ее матери? Видела ли, что это — мое лицо?
Восклицания изумления и восторга. От восклицаний тошнит еще больше, они заполняют меня, заполняют. Их все больше, больше и больше — до носа. Тяжело дышать. Не могу ни на что смотреть. Все куда-то скачет. Надо встать и бежать в ванную. Что она мне говорит? Гжжа-сурейя-марсель-факсс. Все. Не выдерживаю.
Меня рвет. Кусочки сосисок, шкурки помидоров, частички лука и картофеля, что-то темно-коричневого цвета — это шоколад. Как интересно рассматривать на полу все, что только что было в тебе.
Она берет девочку за руку и уводит ее от этого кошмара. Говорит, что надо позвать горничных. Зачем у нее на шее этот безобразный платок? Может, у нее там спрятаны следы зубов?
Согнувшись в три погибели, лежу на полу. Стираю содержимое своего желудка с ковра маленьким мокрым полотенцем. Ужасно воняет. До рта по глотке добираются запоздалые остатки. Не успеваю открыть рот — все летит через нос. Бегу в ванную, к унитазу. Меня рвет снова. Долго. Много.
Стою, засунув голову под кран с холодной водой.
Стыд терзает меня, как стая сварливых псов. Мне не надо никого из них больше видеть. Сколько часов до Марселя?
Кто-то входит в каюту. Сейчас уберут все, что я натворила. Набросив на голову полотенце, нетвердой походкой направляюсь к выходу. Нужен свежий воздух. Свежий. Воздух. Падаю в первый попавшийся шезлонг на палубе.
* * *
Просыпаюсь от приятного холодка. Воздух стал влажным, солнце садится. Теперь мне почти хорошо, не считая мерзостного вкуса во рту. Почти все шезлонги сложены и стоят у стены. Несколько рядом со мной не тронуты, должно быть, когда их собирали, побоялись меня разбудить. Премного благодарна. Чувствую нарастающий холод. Он почему-то начинается у пальцев ног, поднимается выше, к щиколоткам, так что ноги начинают зудеть. Кажется, я простудилась. Даже волоски на руках встали дыбом. Пытаюсь прикрыть уши волосами. Потом выпрямляюсь и осматриваюсь. О! Повезло! Через три шезлонга слева от меня лежит небольшое синее одеяло. Оно ждет меня.
Пытаясь осуществить трудновыполнимую задачу подняться, понимаю: левая рука онемела и не двигается. Вообще-то у меня часто немеют руки. Принимаюсь растирать ее. Рука приходит в норму. Потом, как краб, доползаю до одеяла.
Синее кашемировое одеяло куплено в «Саксе». Дорогое. Богатым свойственна милая забывчивость. Пахнет дорогими духами. Набросив его на шею, уже собираюсь вернуться на свое место, как вдруг мне на глаза попадается куча журналов, забытая кем-то там же, под шезлонгом. Чудесно! Хватаю журналы, возвращаюсь на место. Можно преспокойно провести ночь здесь за чтением.
Немного опускаю подголовник шезлонга, укутываю ноги одеялом. Солнце на закате — цвета полыхающей ярости. А мною сейчас владеет покой, которого я не ведала с тех пор, как попала на этот корабль. Это чувство подчеркивает, как белоснежное паспарту, те мучения, которые я переживаю уже много дней.
В Марселе я все оставлю. Становится радостно. В душе реют флаги победы. Вернусь обратно в родной город, к себе домой, к друзьям, к своей жизни. В Марсель мы прибудем завтра, и первым же самолетом…
Когда я дочитываю первый журнал, уже сумерки. Напрягая глаза, разглядываю фотографии и заголовки во втором. Два темных силуэта приближаются ко мне по палубе. Сижу тихо как мышка, натянув одеяло до носа.
Они стоят неподалеку от меня, опираясь на перила. Известный писатель, а с ним какая-то женщина.
— Он не знает, что я на корабле?
— Не беспокойся, не знает.
— Я не беспокоюсь, мне страшно. Почему-то боюсь его. Не могу видеть его рот, когда он скандалит. Он, правда, сам не начинает, но провоцировать любит. Ты же знаешь. Все слабого изображает: жалобы, обмороки, плач, шантаж…
— Это у него от папаши с мамашей — сотворить что-то мерзкое, а потом пользоваться этим. Я-то знаю, — писатель, краснея от смущения, прячет от женщины лицо.
Женщина протягивает руку и гладит его по щеке. Ей грустно видеть, как он расстроился. У нее низкий, чувственный голос, как у американской кинозвезды 50-х, столь редкий у женщин в наше время. Копна волос пепельно-каштанового цвета, которую попытались обуздать несколькими шпильками, обрамляет ее красивое волевое лицо.
Ветер дует с моря капризно, как завистливый ребенок. Женщина придерживает волосы — не то вылетят все шпильки. Жадно и нежно смотрит на писателя.
Меня почему-то знобит в моем шезлонге. Мелодии оркестра пытаются добраться до нас из ресторана, но ветер перехватывает их на полпути.
— Дети меня часто вспоминают?
— Я не собираюсь делать так, чтобы они тебя забыли. Не беспокойся, ты с нами всегда. Они всегда ждут твоих писем. Они важны для них. Пожалуйста, больше не прекращай им писать, как тогда, — женщина смущенно смотрит перед собой.
Они оба так больно ранены и настолько восхищаются друг другом, что глаза мои наполняются слезами.
— Не могу поверить фотографиям — неужели мои малыши так выросли?
— Да, они уже совсем большие, — улыбается женщина. — Скоро будут такие, как ты.
Писатель берет прядь ее волос и начинает играть с ней. Чувствую, как женщина буквально взрывается от вожделения. Глаза ее блестят, грудь учащенно вздымается. Она полна страсти настолько, что я тоже завожусь.
— Ты знаешь, я завтра утром сойду с корабля. Только на ночь могу остаться здесь, — я пристально смотрю на нее. Кажется, платье на ней сейчас загорится. Ее тело взывает: я тебя хочу!