— В смысле — необходимость? Пичкать ребенка черт-те чем — необходимость? — нагло и нетерпеливо спрашиваю я.
— Поймите, — говорит она, сверкнув глазами, — никто, конечно, не хочет, чтобы у нее развилась зависимость от снотворного в двенадцать лет. Но имея столько проблем… Которые мы пытаемся решить… Вы видели, как она пила вчера. Потом мы с ней погуляли по палубе, она приняла душ, порисовала и под утро уснула. Сейчас она в медпункте, под присмотром врача. Беспокоиться не о чем.
Она хочет показать мне, какая она заботливая и какая я эгоистка! Я вскакиваю с кресла, подхожу к шкафу с моими книгами. Взяв с полки «Анну Каренину», протягиваю ей:
— Читали?
— Нет, — с улыбкой отвечает она. — Всегда хотелось, но никогда не было времени.
— Возьмите, прошу вас. Путешествия — редкая возможность прочесть хорошую книгу.
— Большое спасибо, — говорит она, поднимаясь. — С вашего позволения, откланиваюсь.
— Прошу вас, — говорю я, еле сдерживая радость от того, что она, наконец, уходит, — проведите сегодняшний день, как вам хочется: девочкой сегодня буду заниматься я.
Она улыбается и на пороге еще раз произносит: «Большое спасибо». Уходит с бессмысленной застывшей улыбкой на лице.
С чего вдруг я дала ей «Анну Каренину»? Что это со мной — захотелось покрасоваться? Или угодить ей? Или «умыть» ее — показать ей все, чего у нее нет и никогда не будет? Надеюсь, она не помнет страницы и не порвет обложку. Хотя она-то? Никогда!
* * *
Девочка просыпается под вечер. Я сижу рядом с ней в ее каюте и разглядываю ее незаконченную картину «Казнь китайца, съевшего панду».
Она действительно хорошая, самобытная художница. В ее работах есть незавершенность и горечь немецких экспрессионистов, но она еще не умеет этим управлять. Есть и наивная тонкость с налетом сказочности, чего нет у них. Погружаюсь в раздумья, глядя на эскизы и холсты, разбросанные повсюду. Вероятно, она постоянно думает о деталях работ. Видно, что она отлично разбирается во всех художественных направлениях, оставивших след в искусстве; самое важное, что в своих картинах она смогла выразить душу и палитру чувств, свойственных только ей. Эта маленькая девочка — великий грустный художник, которому есть что сказать. Мир искусства переполнен бездельниками и заурядностями, которые занимаются искусством ради моды, которым нечего сказать, и произведения их пусты и избиты — ведь свои заезженные мысли они научились выгодно продавать! Так что я радуюсь, когда вижу нечто настоящее.
Пока она принимает душ, кричу ей: «Ты отличная художница!»
— Не слышу! Выйду — скажешь!
Выходит из ванной с мокрым полотенцем на голове. Замечаю, что у нее челка треугольником:
— Что за бермудский треугольник на лбу?
— Мама так подстригла. Мэри Джейн чуть в обморок не упала. Считает, что девочки до шестнадцати лет должны носить длинные волосы. Знаешь, моя гувернантка — ходячий справочник по жизни. Ну или пытается такой быть. Ее мать — шведка, отец — американец. Вот и родилась блондинка с душой инженера. Знаешь, а она тоже изучала историю искусств. И даже написала диссертацию! Знаешь, о чем? Образ работниц в творчестве Дега! Она стала моей гувернанткой, чтобы сбежать от какого-то мужчины, разбившего ей сердце, а может, от нескольких мужчин. Она со мной уже два года. Любит мои рисунки. Наверное. Иначе бы не смогла меня выносить.
Я недоуменно переспрашиваю:
— Образ работниц в творчестве Дега?
— Только не подумай, что она занималась всякими пастельными балеринами, которых любят вешать в спальнях. Нет, она занималась теми картинами, на которых изображены женщины рабочего класса, служанки, гладильщицы, девушки из кабаре, проститутки. Они так красивы в простодушной наготе; каждая из них замкнута, совершенно одинока и выглядит так, будто ее застали на месте преступления… Тебе так не кажется? Может, Мэри Джейн в жизни и не понимает ничего, но в живописи она разбирается очень хорошо. В жизни она такая строгая, закрытая, но когда дело касается того, что она любит, она делается искренней.
Договариваемся с юной художницей, что она мне как-нибудь покажет неизвестные мне картины Дега. Из уважения к событиям, причиной которых мы стали накануне, решаем не ходить в ресторан.
Садимся на полу в ее каюте в окружении сэндвичей и пепси, взятых из корабельного кафе, и принимаемся за еду. Она говорит, что это ее самая любимая еда. (Моя, кстати, тоже.)
Мое внимание привлекает одна из фотографий, которые разбросаны на полу у кровати. На фотографии женщина, напомнившая мне какую-то актрису Новой Волны. Женщина стоит под дождем, подняв воротник плаща, и смотрит прямо в объектив.
Указываю на фотографию испачканным в майонезе пальцем: «Это твоя мать?» Женщина вроде бы не похожа на девочку, и одновременно похожа очень сильно. У обеих одинаковый пессимизм в уголках рта. Да-да, одинаковый рот.
— Ага. Красивая, правда?
— Да. Как бы сказать… Грустная, нескромная и смелая одновременно.
— Она такая и есть. Грустная, нескромная и смелая. Человек всю жизнь посвятил самому себе.
— А для этого нужна смелость.
Она кивает.
— Когда приплывем в Афины, сразу побегу в «Американ Экспресс». Она дала слово написать мне туда. Кажется, она сейчас в Америке. В Новом Орлеане. Смотри… — тут она запинается. — Ты, наверное, подумала сейчас: девочка ищет мать. Она надеется поймать ее, встретить в каком-нибудь порту. И поэтому отправилась в это путешествие. Признайся, подумала?
— Еще нет, но твои слова мне запомнятся. Ты часто думаешь о матери. Может быть, путешествие как-то связано с ней.
— Что ты несешь? — злится она. — По-твоему, я все делаю из-за этой бабы, так, что ли?
— Веди себя прилично. Не приписывай мне свои мысли и не пытайся устроить скандал! Тут нет твоих дурней-докторов, которых ты привыкла водить за нос, ваше величество!
— Я хочу увидеть мир! Неужели ты не понимаешь? Я хочу поездить, попутешествовать!
— Как твоя мама?
Она бросает в меня стакан. Я вся в пепси-коле. Сжимаю кулак, хочется хорошенько врезать ей.
— Стаканами-то не кидайся, ты, чучело! Хватает твоих ругательств.
— Лучше я в тебя кину, чем дам пощечину, — орет она.
— Тебе бы кто-нибудь дал пощечину!
— Ага, ты уже и кулаки сжала — чтобы не ударить меня!
— Ты чокнутая, невоспитанная, несносная девчонка! Если кто-то может тебя терпеть, то только такой же кусок дерьма, как твоя гувернантка!
Хлопнув дверью, ухожу. Сумасшедшая соплячка! И так сил нет.
* * *
Закрывшись у себя в каюте, принимаюсь наводить порядок в канцелярских принадлежностях, купленных перед отъездом. Точу все карандаши, раскладываю по цвету ластики, вытаскиваю авторучки из прозрачных пластмассовых коробочек и ставлю в синюю стеклянную банку, которую везде вожу с собой. В моей каюте стоит столик из орехового дерева, нечто среднее между туалетным и письменным столом. Посреди него возвышается зеркало. Оно действует мне на нервы, и я закрываю его лиловым покрывалом в черную полоску. Долго раскладываю по маленьким боковым ящичкам стола разные бумажки, конверты, тетрадки.
Потом сажусь в кресло. Грызу от нечего делать ногти. Неплохо бы иметь на такой случай несколько журналов. В такие противные моменты журналы спасают.
Время тянется, как липкий клей. Никак не хочет проходить мимо. Сегодня я проснулась поздно, спать не хочется. Интересно, чем она занимается? Играет, наверное, в шахматы с Праймроуз. Или нет. Она сейчас рисует. Изливает на холст свою гнилую душонку. Прошу время помиловать меня, идти быстрее. Сесть что-то написать? Почему после первой книжки я так боюсь писать?
Если пойти в бар, обязательно нарвешься на того, кого видеть не хочется. Например, на дуру-богиню и ее старика-любовника. Все, завтра сойду с корабля. Найду какой-нибудь автобус, вернусь в Стамбул.
Тут же становится грустно. И это после того, как я навела такой порядок — увы, не в голове, а в столе и в шкафу. Собиралась вообще не покидать корабль до Лиссабона: мечтала увидеть белоснежный город Лиссабон… А оттуда махнуть до самой Америки — разумеется, на корабле побольше, чем этот. Что же делает сейчас девчонка? Неужели она не скучает по мне? Мы едва знакомы, но мне кажется, будто я знаю ее тысячу лет.