Эх, жалко мне Фазера. Но и достает он меня иногда. Так достает своей заботой и плотной опекой, что начинает хотеться назад, к Верницкому. Ну, к условному Верницкому, буквальный, тот уже не у дел, Альцгеймер его одолел, в богадельне живет для слабоумных академиков. Ну, значит, еще куда-нибудь сбежать! Избавиться от этого инвалидного взгляда – нежного, жалкого, виноватого…
Тут Фазер решил меня огорошить. Говорит:
– У тебя появился кто-то?
Я фыркнула – а ведь еще считает себя тактичным человеком, высоким интеллигентом. А такие вопросы задает, причем неожиданно, без всякой артиллерийской подготовки. Хотела ответить дерзостью, но сдержалась. Пожалела. Ну переживает человек, опасается очередных вывертов моей богатой событиями личной жизни.
– Извини, что так прямо в лоб спрашиваю. Никакими фактами не располагаю, только вижу, что ты сильно изменилась… в последние несколько недель. И я имею в виду не только внешность.
Это он теперь оправдывается. Не надо, Фазер, не оправдывайся, мысленно говорю ему я. Знаю, знаю, ты из лучших побуждений. Но, может, лучше не надо? Ты нервничаешь. Но нервами делу не поможешь.
Рассмеялась – надеюсь, что натурально.
– Да нет, – говорю, – папочка. Все в пределах нормы.
«Папочка» – это у меня такое запретное слово, мощное оружие, которое тут же заставляет противника сдаться. После этого я могу делать с ним все, что хочу. Вот и на этот раз вижу: разомлел мой родитель, раскис, заулыбался глуповатой улыбкой. Восторг, значит. Любимая дочка нежное слово сказала.
Эх, знал бы ты, папочка.
Но вслух говорю:
– Ну что ты, ничего такого… так, развлекаюсь чуть-чуть… Ты же знаешь, я без этого не могу.
Фазер покорно похихикал. Не нравятся ему эти развлечения мои, ой, не нравятся. Если бы речь шла о чужой девушке, он бы считал их сугубо аморальными. Но про любимую дочь он не может позволить себе так думать. Ей, получается, можно. Но тревожит его это до судорог. Только виду подать нельзя. Вот и улыбается, как добрый олигофрен.
Чтобы все-таки что-то сказать человеческое, дать ему возможность посочувствовать, пожалеть единственную дочь, я сказала:
– Ну, и ты знаешь, в последнее время опять голова болит.
Отец обрадовался. Ну, то есть он и огорчился тоже. Но в глубине души он счастлив такому обыкновенному объяснению. Ах вот оно в чем дело, оказывается! Не какие-нибудь там опять чертовы ужасы, а нормальная, хоть и прискорбная причина – мигрень. Правда, у дочери и мигрень не совсем обычная, тоже со зловещим подтекстом.
Поэтому, обрадовавшись, он тут же испугался:
– Опять? Головные боли? Прошу тебя, срочно, срочно покажись врачу! И терапевту, и этому… ну ты знаешь, о ком я…
– Да уж, догадываюсь… Но только я же к нему и так хожу вполне регулярно. Когда была в последний раз? Кажется, две недели назад. И снова иду дней через пять. Так что не волнуйся, папочка.
Уф, кажется, отбилась!
– А лекарства не забываешь принимать?
– Ну а как же! Я же взрослый человек.
– Этот… «Сенекс» прежде всего.
Да уж, синие таблетки «Сенекс». Синие, как смерть. Только что очередную пачку спустила в унитаз.
Перестала я прописанный мне «Сенекс» принимать, когда перекрашиванием волос занялась. И без врача понятно было, что сочетать загадочные желтые пилюли, меняющие обмен веществ, с сильно действующими таблетками для психов может быть опасно. А потом… Потом я решила, что и вовсе мозги мои глушить больше не нужно. С балкона не прыгаю, никому глотку не режу, на милицию не бросаюсь…
Но Фазеру я ничего этого, конечно, рассказывать не стала. Зачем расстраивать человека? Ему и так несладко. Сделала я умильную физиономию и заверила родителя, что уж с чем с чем, а с «Сенексом» полный порядок.
Но не знаю, поверил ли он мне. Он же вовсе не дурак, Фазер мой. Посмотрел на меня еще раз особым взглядом, испытующим. Что-то с чем-то сверил. И, по-моему, остался не до конца удовлетворен. Но ничем больше я помочь ему не могла.
Как только он ушел, я побежала еще раз в туалет – проверить, насколько полный порядок, не всплывают ли проклятые таблетки.
3
Ну как было не показаться Нинке золотистой блондинкой? Удержаться невозможно, соблазн был слишком велик. Меня смех разбирал при одной мысли о том, как вытянется ее лицо…
Ах ты, бедняжечка!
Нинка с некоторых пор проявляла признаки охлаждения, может быть, даже обиды… Что-то такое навоображала себе, понимаешь…
Столько лет была верным оруженосцем, эд-дю-кам, так сказать, терпела мой несносный характер, все мои выходки и капризы, эгоизм и цинизм, даже издевательства, если называть вещи своими именами. Непредсказуемые качели моего настроения выносила терпеливо и смиренно.
Иногда навалится на меня тоска – не тоска, хандра какая-то злая, точно саднит внутри невыносимо. Надо обязательно выплеснуть это на кого-то – и кто оказывается под рукой? Нинка.
Как-то раз говорю ей: ты, Нинка, про Ювенала, про шестую сатиру, что думаешь? Она посмотрела растерянно. Потом вдруг в глазах мелькнуло что-то, обрадовалась, вроде как вспомнила. Это, говорит, тот кто «в здоровом теле – здоровый дух»? Нет, говорю, Ювенал ничего подобного не утверждал. Как же, говорит Нинка, не утверждал, когда у нас в медучилище столько раз его цитировали. Даже и по латыни. Дай-ка сейчас вспомню… менс сана корпус… что-то такое… сана…
Чушь, говорю, полная. Взяли четыре слова, из цитаты вырвали. Нет, Ювенал противоположное хотел сказать: что хорошо бы здоровому духу еще и здоровое тело сопутствовало, но главное при этом – все же дух, а не наоборот. Вот о чем он на самом деле писал. Орандум эст ут сит менс сана ин корпоре сано. Но это из десятой сатиры. А я тебя про шестую, про женскую, спрашиваю. Если что, говорю, могу дать почитать. Вот тебе томик, старинный, конечно, допотопного издания, но вполне приятно в руки взять. Она взяла книгу в руки, повертела, полистала, потом глаза на меня подняла мученические, говорит: не потяну я, Саша. Как это не потяну, говорю, вас же в медучилище латыни обучали, ты же сама рассказывала, еще просила тебе со спряжениями помочь, да мне все некогда было… Да, мы, говорит, все больше фармацевтическую терминологию и анатомию, названия мышц вот знала, да и то подзабыла… А что до Ювенала, так только вот про это – про тело и дух.
Я говорю: может, позанимаешься, подтянешь?
Я говорю: радицес литтерарум амарае сунт фруктус дульцес, то есть корни учения горьки, зато фрукты сладки. И тут до нее доходит, что я над ней издеваюсь… Ты меня разыгрываешь, говорит, а сама чуть не плачет….
О трансцендентности сознания иногда призывала ее поспорить. Только без Кьеркегора, говорю строго, нечего его тащить до кучи. Нинка вертит головой, она согласна без Кьеркегора, хотя понятия не имеет, кто это такой и почему его нельзя до кучи. Ну, и о литературе классической у нас с ней тоже интересные беседы получались. Ты, говорю, «Смерть Ивана Ильича» больше не перечитывай… Эту книгу надо один раз в совсем юном возрасте прочитать, а потом уже только в конце самом, когда актуально станет. Она сидит бледная, божится, что перечитывать до поры не будет. Но боится признаться, что не знает, кто «Ивана Ильича» сочинил. Потом говорит, боязливо так: «Это Чехов… кажется?» Я говорю: да, конечно, Чехов, в соавторстве с Ильфом и Петровым.
Я привыкла, что она все терпит. А я развлекаюсь за ее счет. Ну так ведь ску-у-ушна…
Ну и, кроме того, в нашем дуэте у меня роль ботанички-интеллектуалки была. А у Нинки – человека практического, что почем, хорошо знающего, да к тому же продвинутого по части межполовых отношений. Считалось, что она у нас если и не красотка, то уж точно сексапилка, фигуристая сладкая бабенка, на которую мужики слетаются, как мухи на мед. То есть она главная, а я так, та самая пресловутая подруга, которую, если что, просят для друга привести. Ну, и понятное дело, меня такая расстановка сил доставала, и я оттягивалась, мстила Нинке потихоньку за ее сексуальные успехи.