Наутро все преображалось.
Ошкенат нервно шагал взад и вперед. То и дело набрасывался на кучера и, дергая за постромки, повторял: «Это мои кони. Моих коней вы загнали!» Женщины и дети слезали с фур и шли дальше рядом.
Часа два в тесной коляске царила гнетущая тишина. Но вдруг Ошкенат снова хватался за плоскую флягу и, толкая кучера, говорил; «Глоток! Один только глоток! С желудком у меня что-то». Но кучер уже наливал флягу до самого горлышка.
И очень скоро вновь наступало преображение. Ошкенат уже опять говорил: «Рикардо» и «мадам».
«В чем дело, Рикардо? Почему мои люда идут пешком? В чем дело? Неужели тебе неизвестно, что я не люблю, когда мои люди идут рядом с фурами?»
Кучер подавал знак, и женщины и дети вновь залезали на повозки. Откинувшись на спинку, Ошкенат снова любовался мелькавшими мимо соснами.
«Прекрасный лес, господин фон Ошкенат!»
«А ты помнишь, Генрих, как мы с тобой невод ставили?»
«Очень даже хорошо помню, господин фон Ошкенат».
«Не говори «фон Ошкенат», говори просто «Ошкенат».
«Хорошо, господин Ошкенат».
«А ты помнишь, как мы с тобой линей ловили?»
«Это за Куметченом, господин Ошкенат? Очень даже помню».
Рыбака, которого звали «дядя Макс», забрали в солдаты. И Ошкенат велел позвать Генриха. Вдвоем они вырезали из старой сети неповрежденные куски и соорудили нечто вроде невода.
«С первого же захода мы с тобой тогда четырнадцать центнеров взяли».
«Четырнадцать с половиной, господин Ошкенат».
«А ведь ты прав. Даже больше четырнадцати было. Верно-верно».
«Чуть что не пятнадцать».
«А щука? Генрих, помнишь, какую мы щуку поймали?»
И впрямь однажды им удалось поймать крупную щуку. Тринадцать килограммов она весила. И была совсем зеленая. Только гораздо светлее обычных.
«Во была щука, господни Ошкенат!»
«Кабан, а не рыба!»
«Мы ее и сачком не могли взять», – сказал Генрих. Однако про линей это была неправда. Генрих хорошо помнил, что у них в сачке оказалась одна молодь и пришлось ее всю выпустить.
«Хороший был улов. Сколько, ты говоришь, мы тогда линей взяли?»
«Девятнадцать с половиной центнеров, господин Ошкенат».
Так они ехали с Ошкенатом четыре дня. На пятый день мама отказалась садиться в коляску. Они долго стояли на обочине, пока их не подобрал солдатский грузовик. Солдаты дали им много одеял, и мама очень много спала, а когда просыпалась, то все убирала пушинки с одеял. И лицо у нее было очень красное.
«Знаешь, Генрих, – говорила она, – так бы и не просыпалась я».
Генрих сейчас хорошо помнит и то горячее чувство, которым он тогда проникся к маме. Он хотел сесть с ней рядом, хотел прижаться к маме. Ему хотелось быть очень ласковым и добрым, говорить что-то очень хорошее. Но кругом были солдаты, и он не смел.
Уже вечерело, когда они слезли с грузовика. Мама тяжело опиралась на Генриха. Быстро стемнело, и они вдруг обнаружили, что у них украли бельевую корзину.
«Не беда, Генрих. Нам бы ее все равно не донести. – У мамы были тогда очень горячие руки. – Ничего, я ничего, – говорила она. – Устала, должно быть». И сразу опустилась на чемодан.
13
А они все идут и идут.
Генрих слышит позади себя, как костыли равномерно поскрипывают, втыкаясь в песок. «Всю жизнь, – думает он, – этот парень будет теперь ходить на одной ноге». Генрих замедляет шаг и идет теперь рядом с Рыжим.
– А у нас была мандолина. Итальянская. В Данциге ее украли. Вместе с бельевой корзиной и украли.
– Мандолина, говоришь?
– Итальянская. Настоящая.
– А ты играть-то на ней умеешь?
– Три песни уже играл. «Елочку», «Хорст-Весселя»..
А он, Рыжий, оказывается, умеет играть на губной гармонике. Какую хочешь песню может сыграть.
– Какую хочу?
– Ну да, – отвечает Рыжий.
– А у тебя она с собой?
– Гармоника?
– Ну да.
– Нет, дома оставил.
Немного помолчали. Потом Генрих спросил:
– Здоровый, должно быть, был снаряд?
– Какой еще снаряд?
– Ну, снаряд, которым вам ногу оторвало.
– Да, это был снаряд!
– А как, осколком или целым снарядом?
– Осколком, – ответил Рыжий. – А еще какую песню ты умеешь играть?
– «Пылай, огонь», – ответил Генрих. – А много этих снарядов было?
– Да, – только и сказал Рыжий.
«Не любит он, когда о его геройстве говорят, – думал Генрих. – Надо ж было, чтобы ему как раз ногу оторвало. Беда какая! А сбоку похоже, что у него под пальто вроде бы сумка». Сначала он, Генрих, думал, что это кобура от пистолета топырит пальто. Но теперь он точно знал: у рыжего инвалида оружия с собой не было.
Вечером Генрих впервые услышал пеночку-теньковку. Сначала будто робко и нерешительно, будто заикаясь, а потом такое знакомое – то вверх, то вниз! В живой изгороди она, должно быть, тенькала.
Генрих растрогался: оказывается, и здесь она поет свою песенку.
Иногда Генрих возьмет да пройдется мимо фрау Кирш. А она то напевает что-нибудь, то просто сидит в сумерках и отдыхает. Он тут как тут, без всякой причины прохаживается. Только когда он проходит особенно близко, фрау Кирш успевает погладить его по голове да еще обязательно скажет: «Радость ты моя!» Генрих покраснеет до ушей. Рядом с фрау Кирш он испытывал что-то такое, чего он совсем не знал. Чем-то это напоминало чувство, какое у него было к маме, но все же это было другое.
– На каком, собственно, фронте вы были? – спросила фрау Сагорайт.
– На Висле, – ответил Рыжий.
– Так-так, на Висле, значит. А в каком госпитале?
Рыжий ответил что-то невразумительное, повторяя слова «полевой госпиталь».
– И после того, как вам ампутировали ногу, вас демобилизовали?
– Зачем это? – вмешался Комарек. – Прикажете ему еще и с одной ногой на войну идти?
Генрих уже два дня назад заметил, что фрау Сагорайт перестала говорить Рыжему «фольксгеноссе». Что-то произошло, но что, он пока еще не знал. И дедушка Комарек теперь чаще разговаривал с ним, Генрихом. Вот и сейчас он передал ему свою кружку и попросил принести кофейку.
Как только Генрих возвратился, старик встал, взял у него кружку, и они вместе вышли со двора на улицу. По дороге Комарек то и дело останавливался и отпивал из кружки.
– Дедушка Комарек, пеночка-теньковка в изгороди тенькала.
– Ты сам слышал?
– Она меня звала.
– Должно быть, вчера вечером прилетела, – сказал старый Комарек, радуясь, что и мальчонка умеет слушать пеночку-теньковку.
Глава четвертая
14
Когда они выходили из леса и пересекали луг, где справа и слева в низинках еще лежал снег, никто не знал, что их ожидает. Дорога поднималась на большой холм. Издали он представлялся огромным добродушным зверем, спящим здесь, среди полей, с незапамятных времен. Кое-где лежали кучки свезенных с поля камней, изредка попадались кусты терновника. Немного дальше дорога резко поворачивала и круто поднималась на холм.
Взобравшись наверх, они сидят, отдыхают. Устали.
Но вот и снова в путь. Но не успевают они сделать и нескольких шагов, как оказываются перед большим, глубоким рвом, должно быть совсем недавно выкопанным вдоль гребня холма, – ни вправо, ни влево не видно его конца. По другую сторону хлопочут солдаты. Ревут тягачи, подвозя зенитные орудия. Однако стволы их направлены не вверх. От того места, где стоит Генрих, видны черные дыры жерл. И пулеметы и минометы. Немного подальше с грузовиков сгружают фаустпатроны. Ребята из гитлерюгенд в светло-коричневых рубашках роют траншеи.
– Нет, не переберемся мы здесь, дедушка Комарек! – кричит Генрих, вылезая из противотанкового рва. – Глубоко и круто очень.
Они отправляются дальше, не находя нигде места для перехода.
– Фрау Сагорайт, – говорит Генрих, – наверняка здесь будет главное сражение.
Некоторые солдаты, отставив лопаты, машут фрау Кирш, которая сегодня повязалась красным платочком. Она машет им в ответ. А фрау Сагорайт, вытянув вперед руку, приветствует какого-то фельдфебеля.