Был первый теплый вечер, и высоко в небе кричали гуси.
– Все равно он очень храбрый. Правда, дедушка Комарек? Не простая это рана, когда тебе ногу отстрелили.
Генрих умолк: ему хотелось нравиться Комареку и потому неудобно было болтать. Потом он все же сказал:
– Может, это у него нога отстреленная болит?
– Оставь его в покое! – сказал Комарек.
– По мне он ничего не заметит, дедушка Комарек.
– Не в том дело. Не хочу я, чтобы ты около него вертелся. Оставь его в покое. Всё!
Над крышами плыли вечерние облака, дул теплый, ласковый ветерок, и Генриху хотелось сидеть так допоздна. Но старый Комарек поднялся и пошел в сарай, где у них был приготовлен ночлег.
Комарек сразу заснул. Однако сна ему надо было мало, и уже часа в два пополуночи он проснулся. Раньше он в эту пору вставал, разводил огонь, чинил сети, а в летнее время отправлялся на лодке к переметам, поставленным накануне.
Сейчас он лежал в темноте с открытыми глазами и думал:
«Мальчишка этого «инвалида» сразу раскусит. Да и бабы тоже скоро догадаются. Но они-то его не выдадут, они на это не пойдут. Вот мальчонка в этом смысле опасен. – Это больше всего сейчас мучило старого Комарека. – Слишком ты много думаешь об этом мальчишке! Беспокойство одно от него. Даже когда примостится рядышком и по-стариковски так кривит рот…»
Рано утром старый Комарек подстроил так, чтобы остаться вдвоем с рыжим парнем. Жалко ему было «инвалида», но он сказал:
– Уходи! Останешься – плохо кончится. Не сегодня, так завтра.
Рыжий стоял, гладил себя по голове и с мольбой смотрел на Комарека.
– Что же мне делать-то? Куда ж мне идти?
– Это уж все равно, но знай: не хочу я, чтобы ты и дальше с нами шел, – сказал Комарек, чувствуя, как жалость все больше захватывает его. – Не хочу больше видеть тебя!
Рыжий тихо опустил голову.
Впрочем, когда маленький обоз тронулся, Рыжий подковылял на своих костылях поближе и пристроился сразу за Генрихом.
«Младой Зигфрид, не зная страха, из замка скачет прямо в бой…» – поет, шагая, Генрих, но поет тихо, чтобы Комарек не слышал.
Хорошо сейчас идти! Белые облака расползлись, и открылось огромное синее небо. Фрау Пувалевски натянула над тележкой веревку, на ней развеваются пеленки. Генрих совсем размечтался. Он видит себя уже «младым Зигфридом», в руках у него громадный Зигфридов меч… Вот он в башне танка, ведет грозную машину. А там, впереди, уже слышен грохот сражения. На пути его стоят деревья, он валит их – только вперед! Вот дом – он рушит дом. Только вперед! Он один в своем танке, но его машина стоит тринадцати других. Враг силен. Генрих видит – сражение уже проиграно. Но он прицеливается – огонь! И первым же снарядом поджигает вражеский танк. Снова он командует: «Огонь!» Горит второй танк… третий… «За мной!» – выкрикивает Генрих, обращаясь к немецким солдатам. И немецкие солдаты, вновь обретая мужество, оказывают врагу ожесточенное сопротивление. Двадцать три танка уже подбил Генрих, однако враг не сдается… У Генриха удивительная машина! У нее такая броня, что ни один снаряд не может ее пробить, и пушка – пушка всегда попадает в цель. Нет, такого натиска враг не в силах выдержать. Он дрогнул, его охватывает панический страх, танки его разворачиваются и… удирают! Но он, Генрих, преследует их по пятам, подбивает один за другим. Но вот осколком ранит и его. Одну руку он держит на перевязи и все равно стреляет еще и еще…
Всю вражескую армию Генрих обратил в бегство. Теперь он сидит на раскаленной броне и отдыхает после боя. Подходят его товарищи, подходят офицеры, приветствуют, поздравляют, но он только небрежно машет рукой… и все.
Сам фюрер вручает ему рыцарский крест. «Мой фюрер! Пожалуйста, пусть и дедушка Комарек, и Рыжий сфотографируются с нами». Фотокорреспонденты опустили свои камеры, терпеливо ждут, пока явятся Рыжий и дедушка Комарек…
Это первый весенний день. Генрих идет и напевает песню о подвигах младого Зигфрида.
– Что с вами, фрау Пувалевски?
В руках у них горячие картофелины, они едят обжигаясь, а толстая Пувалевски сидит не двигаясь и смотрит в одну точку.
– Что случилось, фрау Пувалевски?
Генрих встает и бежит к ее тележке. Заглядывает. На куче тряпья лежит Бальдур.
– Он умер, что ли?
Трое ребятишек, держа в черных ручонках картошку и дуя на нее, кивают.
– Давно он умер?
Ребятишки кивают головой, продолжая жевать.
– Дедушка Комарек, дедушка Комарек! Бальдур умер!
Комарек будто и не слышит.
Хороший это был привал. Из деревни почти все жители ушли, в подвалах полно картошки – бери сколько хочешь!
Прежде чем отправиться дальше, Комарек зашел в один из брошенных дворов и вернулся уже с лопатой.
И опять колеса поют свою песенку. На небе – ни облачка!
Дорога ведет через бревенчатый мост. На берегу ручья стоят две старые ивы.
– Стой! – приказывает Комарек.
Все останавливаются, стоят и молчат, покуда он выкапывает квадратик в земле.
Бальдура положили в картонку. Комарек стал на колени, чтобы удобнее было спускать картонку в яму.
Фрау Сагорайт выступила вперед, чтобы сказать речь.
– Фольксгеноссен!..
– Заткнись! – взорвалась фрау Пувалевски.
Фрау Сагорайт замолчала и спряталась за спины остальных.
Старый Комарек закопал ямку. Фрау Пувалевски так и осталась стоять под ивой, не проронив ни единой слезы. Сестры-двойняшки сидели рядышком и перешептывались, изредка опуская руки в старую кожаную сумку. Слышно было, как стучали комья земли, как шептались сестры и как высоко в небе пел жаворонок.
– Что ж, пошли… – сказал старый Комарек.
12
Порой Генрих засматривается на косяки диких гусей. Кажется, что они кричат ему что-то сверху. Они ведь тоже в пути! Но они летят на северо-восток и на восток…
Мальчишка вспоминает те дни, когда они ехали с Ошкенатом по бесконечной косе. Барон частенько прикладывался к охотничьей фляге и потом долго не мог засунуть ее в карман шубы. Однако всякий раз, перед тем как сделать глоток, он обращался к матери Генриха и говорил:
«С вашего разрешения…»
Они ехали мимо жиденького соснячка, но Ошкенат почему-то принимался расхваливать его:
«Какой лес! Корабельные сосны!»
«Настоящие корабельные, господин фон Ошкенат».
«А скажи-ка мне, Генрих, чей эта такой прекрасный лес?»
«Господина фон Ошкената», – отвечал он.
Довольный Ошкенат кивал, поглядывая на жиденькие сосенки.
«А чей же это луг, Генрих? Смотри, какой прекрасный луг!»
Никакого луга не было: это залив глубоко врезался в косу, лед был покрыт снегом, и от этого действительно могло казаться, что впереди заснеженный луг.
«Правда, прекрасный луг, господин фон Ошкенат».
«А скажи-ка мне, Генрих, чей же это такой прекрасный луг?»
«Господина фон Ошкената, – отвечал он и, показывая на залив, добавлял: – «Все здесь принадлежит господину фон Ошкенату».
«Скажи, пожалуйста, какие прекрасные луга у господина фон Ошкената!»
И все было как раньше, когда они ездили в Роминтенскую пустошь. Только и слышалось: «Господину Ошкенату… Господину Ошкенату!»
Мать Генриха сидела рядом и улыбалась.
«Сын мой, а по-французски ты еще умеешь?» – спрашивал Ошкенат.
И Генрих вспоминал, как Ошкенат учил его говорить по-французски.
Они сидели тогда в гостиной и учили одни и те же слова. Генрих делал элегантное движение рукой и говорил:
«S’il vous plait, madame!»
Однако Ошкенат вечно бывал недоволен Генрихом.
«Грациозней, Генрих! Грациозней! – Толстяк вскакивал и принимался показывать, как надо кланяться и как надо делать рукой, и говорил: – S’il vous plait, madame!».
«S’il vous plait, madame», – говорил Генрих, встав в коляске, кланялся и разводил рукой.
«В Вуппертале, Генрих, когда приедем в Вупперталь, я тебя опять буду учить французскому».
Люди с завистью поглядывали на коляску Ошкената. Мальчишке это было приятно.