— Заткнись! — взорвалась фрау Пувалевски.
Фрау Сагорайт замолчала и спряталась за спины остальных.
Старый Комарек закопал ямку. Фрау Пувалевски так и осталась стоять под ивой, не проронив ни единой слезы. Сестры-двойняшки сидели рядышком и перешептывались, изредка опуская руки в старую кожаную сумку. Слышно было, как стучали комья земли, как шептались сестры и как высоко в небе пел жаворонок.
— Что ж, пошли… — сказал старый Комарек.
12
Порой Генрих засматривается на косяки диких гусей. Кажется, что они кричат ему что-то сверху. Они ведь тоже в пути! Но они летят на северо-восток и на восток…
Мальчишка вспоминает те дни, когда они ехали с Ошкенатом по бесконечной косе. Барон частенько прикладывался к охотничьей фляге и потом долго не мог засунуть ее в карман шубы. Однако всякий раз, перед тем как сделать глоток, он обращался к матери Генриха и говорил:
«С вашего разрешения…»
Они ехали мимо жиденького соснячка, но Ошкенат почему-то принимался расхваливать его:
«Какой лес! Корабельные сосны!»
«Настоящие корабельные, господин фон Ошкенат».
«А скажи-ка мне, Генрих, чей эта такой прекрасный лес?»
«Господина фон Ошкената», — отвечал он.
Довольный Ошкенат кивал, поглядывая на жиденькие сосенки.
«А чей же это луг, Генрих? Смотри, какой прекрасный луг!»
Никакого луга не было: это залив глубоко врезался в косу, лед был покрыт снегом, и от этого действительно могло казаться, что впереди заснеженный луг.
«Правда, прекрасный луг, господин фон Ошкенат».
«А скажи-ка мне, Генрих, чей же это такой прекрасный луг?»
«Господина фон Ошкената, — отвечал он и, показывая на залив, добавлял: — «Все здесь принадлежит господину фон Ошкенату».
«Скажи, пожалуйста, какие прекрасные луга у господина фон Ошкената!»
И все было как раньше, когда они ездили в Роминтенскую пустошь. Только и слышалось: «Господину Ошкенату… Господину Ошкенату!»
Мать Генриха сидела рядом и улыбалась.
«Сын мой, а по-французски ты еще умеешь?» — спрашивал Ошкенат.
И Генрих вспоминал, как Ошкенат учил его говорить по-французски.
Они сидели тогда в гостиной и учили одни и те же слова. Генрих делал элегантное движение рукой и говорил:
«S’il vous plait, madame!»
Однако Ошкенат вечно бывал недоволен Генрихом.
«Грациозней, Генрих! Грациозней! — Толстяк вскакивал и принимался показывать, как надо кланяться и как надо делать рукой, и говорил: — S’il vous plait, madame!».
«S’il vous plait, madame», — говорил Генрих, встав в коляске, кланялся и разводил рукой.
«В Вуппертале, Генрих, когда приедем в Вупперталь, я тебя опять буду учить французскому».
Люди с завистью поглядывали на коляску Ошкената. Мальчишке это было приятно.
Наутро все преображалось.
Ошкенат нервно шагал взад и вперед. То и дело набрасывался на кучера и, дергая за постромки, повторял: «Это мои кони. Моих коней вы загнали!» Женщины и дети слезали с фур и шли дальше рядом.
Часа два в тесной коляске царила гнетущая тишина. Но вдруг Ошкенат снова хватался за плоскую флягу и, толкая кучера, говорил; «Глоток! Один только глоток! С желудком у меня что-то». Но кучер уже наливал флягу до самого горлышка.
И очень скоро вновь наступало преображение. Ошкенат уже опять говорил: «Рикардо» и «мадам».
«В чем дело, Рикардо? Почему мои люда идут пешком? В чем дело? Неужели тебе неизвестно, что я не люблю, когда мои люди идут рядом с фурами?»
Кучер подавал знак, и женщины и дети вновь залезали на повозки. Откинувшись на спинку, Ошкенат снова любовался мелькавшими мимо соснами.
«Прекрасный лес, господин фон Ошкенат!»
«А ты помнишь, Генрих, как мы с тобой невод ставили?»
«Очень даже хорошо помню, господин фон Ошкенат».
«Не говори «фон Ошкенат», говори просто «Ошкенат».
«Хорошо, господин Ошкенат».
«А ты помнишь, как мы с тобой линей ловили?»
«Это за Куметченом, господин Ошкенат? Очень даже помню».
Рыбака, которого звали «дядя Макс», забрали в солдаты. И Ошкенат велел позвать Генриха. Вдвоем они вырезали из старой сети неповрежденные куски и соорудили нечто вроде невода.
«С первого же захода мы с тобой тогда четырнадцать центнеров взяли».
«Четырнадцать с половиной, господин Ошкенат».
«А ведь ты прав. Даже больше четырнадцати было. Верно-верно».
«Чуть что не пятнадцать».
«А щука? Генрих, помнишь, какую мы щуку поймали?»
И впрямь однажды им удалось поймать крупную щуку. Тринадцать килограммов она весила. И была совсем зеленая. Только гораздо светлее обычных.
«Во была щука, господни Ошкенат!»
«Кабан, а не рыба!»
«Мы ее и сачком не могли взять», — сказал Генрих. Однако про линей это была неправда. Генрих хорошо помнил, что у них в сачке оказалась одна молодь и пришлось ее всю выпустить.
«Хороший был улов. Сколько, ты говоришь, мы тогда линей взяли?»
«Девятнадцать с половиной центнеров, господин Ошкенат».
Так они ехали с Ошкенатом четыре дня. На пятый день мама отказалась садиться в коляску. Они долго стояли на обочине, пока их не подобрал солдатский грузовик. Солдаты дали им много одеял, и мама очень много спала, а когда просыпалась, то все убирала пушинки с одеял. И лицо у нее было очень красное.
«Знаешь, Генрих, — говорила она, — так бы и не просыпалась я».
Генрих сейчас хорошо помнит и то горячее чувство, которым он тогда проникся к маме. Он хотел сесть с ней рядом, хотел прижаться к маме. Ему хотелось быть очень ласковым и добрым, говорить что-то очень хорошее. Но кругом были солдаты, и он не смел.
Уже вечерело, когда они слезли с грузовика. Мама тяжело опиралась на Генриха. Быстро стемнело, и они вдруг обнаружили, что у них украли бельевую корзину.
«Не беда, Генрих. Нам бы ее все равно не донести. — У мамы были тогда очень горячие руки. — Ничего, я ничего, — говорила она. — Устала, должно быть». И сразу опустилась на чемодан.
13
А они все идут и идут.
Генрих слышит позади себя, как костыли равномерно поскрипывают, втыкаясь в песок. «Всю жизнь, — думает он, — этот парень будет теперь ходить на одной ноге». Генрих замедляет шаг и идет теперь рядом с Рыжим.
— А у нас была мандолина. Итальянская. В Данциге ее украли. Вместе с бельевой корзиной и украли.
— Мандолина, говоришь?
— Итальянская. Настоящая.
— А ты играть-то на ней умеешь?
— Три песни уже играл. «Елочку», «Хорст-Весселя»..
А он, Рыжий, оказывается, умеет играть на губной гармонике. Какую хочешь песню может сыграть.
— Какую хочу?
— Ну да, — отвечает Рыжий.
— А у тебя она с собой?
— Гармоника?
— Ну да.
— Нет, дома оставил.
Немного помолчали. Потом Генрих спросил:
— Здоровый, должно быть, был снаряд?
— Какой еще снаряд?
— Ну, снаряд, которым вам ногу оторвало.
— Да, это был снаряд!
— А как, осколком или целым снарядом?
— Осколком, — ответил Рыжий. — А еще какую песню ты умеешь играть?
— «Пылай, огонь», — ответил Генрих. — А много этих снарядов было?
— Да, — только и сказал Рыжий.
«Не любит он, когда о его геройстве говорят, — думал Генрих. — Надо ж было, чтобы ему как раз ногу оторвало. Беда какая! А сбоку похоже, что у него под пальто вроде бы сумка». Сначала он, Генрих, думал, что это кобура от пистолета топырит пальто. Но теперь он точно знал: у рыжего инвалида оружия с собой не было.
Вечером Генрих впервые услышал пеночку-теньковку. Сначала будто робко и нерешительно, будто заикаясь, а потом такое знакомое — то вверх, то вниз! В живой изгороди она, должно быть, тенькала.
Генрих растрогался: оказывается, и здесь она поет свою песенку.
Иногда Генрих возьмет да пройдется мимо фрау Кирш. А она то напевает что-нибудь, то просто сидит в сумерках и отдыхает. Он тут как тут, без всякой причины прохаживается. Только когда он проходит особенно близко, фрау Кирш успевает погладить его по голове да еще обязательно скажет: «Радость ты моя!» Генрих покраснеет до ушей. Рядом с фрау Кирш он испытывал что-то такое, чего он совсем не знал. Чем-то это напоминало чувство, какое у него было к маме, но все же это было другое.