«Пусть кто-то и крутит, а я не стану», – парирует Эдуард и, не щадя друга, приводит ему цитату из автора, которого тот же ему и открыл и которого они обожали оба: «Ты помнишь, что говорил Кнут Гамсун? Что рабочих следовало бы расстрелять из пулемета всех до единого».
«Твой Гамсун был фашистом», – возражает в ответ Кадик.
Эдуард пожимает плечами: «Ну и что?»
Будь то шпана или богема, но никто из тех, кто сделал из литейщика Савенко поэта Лимонова, больше ничему не может его научить, – уверен он. Он считает их всех неудачниками и уже не стесняется говорить об этом им в лицо. В одной из книг о своем детстве, написанной в Париже много лет спустя, Лимонов, со свойственной ему безжалостной прямотой, передает разговор со своей приятельницей, которая ласково и немного грустно посетовала, что его манера делить людей на везунчиков и неудачников – свойство незрелой личности, но что еще хуже, из-за вечного стремления к успеху он никогда не будет счастлив. «Как ты не можешь понять, Эдди, что жизнь может быть прекрасной сама по себе, без славы и внешнего успеха? Что приметой удачной жизни может быть гармоничная любовь, тихие семейные радости?» Нет, Эдди на такое не купится, и этим горд. Жизнь достойная – это жизнь героя, он жаждет, чтобы им восхищались, и убежден, что любой другой критерий: тихая семейная жизнь, простые радости, маленький садик, который возделываешь, вдалеке от чужих глаз, – не что иное, как самооправдание неудачников, та похлебка, которую Лидия ставит перед Кадиком на стол, чтобы он смирно сидел в своей конуре. «Бедный Эдди», – вздохнула подруга. «Это вы бедные, – подумал про себя Эдди. – И я стану таким же, если последую вашему примеру».
«В Москву! В Москву!» – взывали из засасывавшей их провинциальной трясины чеховские три сестры, и через сто лет Эдуард собирается реализовать их мечту. Анну тоже привлекает такая перспектива, хотя она опасается, как бы ее обаятельный молодой негодяй не нашел себе там что-нибудь получше и не бросил ее. Однажды вечером в магазин № 41 явился друг ее бывшего мужа, харьковский художник, давно обосновавшийся в Москве. Брусиловский был элегантен и козырял знакомством со знаменитостями, называя их по именам и даже дружескими кличками. Как забавно описал его Лимонов, этот человек был из тех, кто в провинции рассказывает, что знаком со всей Москвой, а в Москве – что в провинции его знает любая собака. В присутствии гостя Эдуард слегка робеет, ему не по себе, а Анна между тем уговаривает его почитать гостю свои стихи. Тот держится покровительственно и стихи хвалит. «А зачем вам уезжать? – недоумевает он. – Лучше жить в Харькове – подальше от пустой и фальшивой столичной суеты. Тот, кто ловится на эту приманку, несчастный человек. Настоящая жизнь, спокойная и неторопливая, – вот что нужно человеку искусства. Знаете, вам можно позавидовать».
Болтай, болтай языком, фраер дешевый, думает про себя Эдуард. Если Харьков тебе так нравится, почему же ты отсюда слинял? Такие мысли бродят в его голове, пока он почтительно, как воспитанный мальчик, слушает речи московского гостя. Что-что, а прикидываться он умеет. А тот, после неумеренных похвал провинциальной жизни – такой живой, настоящей! – уже переключился на своих друзей-смогистов. «Как, вы не знаете, что такое СМОГ? Да это же Самое Молодое Общество Гениев! И о Губанове не слыхали? Ему всего двадцать, но он известен всей Москве и страшно популярен». И Брусиловский, прикрыв глаза, начинает декламировать стихи молодого гения: «…Не я утону в глазах Кремля, а Кремль утонет в моих глазах…».
«Чертов ублюдок, этот двадцатилетний Губанов, – ярится про себя Эдуард. – Мне скоро двадцать пять, меня уже обставил Бродский, и никто в мире не подозревает о моем существовании. Так больше продолжаться не может».
Часть вторая
Москва, 1967-1974
1
В ту пору моя мать опубликовала свою первую книгу – «Марксизм и Азия». То, что она написала книгу, произвело на меня большое впечатление, и я попытался ее прочитать, но застрял на первых четырех словах, а именно: «Каждый знает, что марксизм…» Этот incipit[11] стал предметом шуток для меня и моих сестер: «Нет, – повторяли мы, – не каждый знает, что марксизм… К примеру, мы не знаем. Ты должна была подумать и о нас!»
В книге речь шла о том, как мусульманские республики Средней Азии приспосабливаются к советской власти и ее идеологии: эта тема была мало изучена, и мать свою карьеру исследователя начала с нее. Мне было всего шесть месяцев, когда она уехала в Узбекистан, в длительную командировку под прикрытием группы ученых, исследующих причины массового падежа мелкого рогатого скота. Она побывала в Бухаре, Ташкенте и Самарканде и привезла оттуда фотографии мечетей, средневековых башен, черноглазых нищих с высокомерными, аскетичными лицами и тюрбанами на головах. Эти фотографии были пронизаны завораживающим золотистым светом, который в детстве меня притягивал и немного пугал. Я очень хотел поехать с ней в эту таинственную страну, которую она называла URSS[12]. Мне не нравилось, что она уезжала туда без меня, я плохо переносил разлуку, и немного было в моей жизни таких же радост ных моментов, как тот, когда я узнал, что ее пригласили на исторический конгресс в Москву, и она решила, что я уже достаточно взрослый и могу ехать с ней.
Я помню эту потрясающую поездку в деталях. Мать водила меня всюду. На обеде у французского советника по культуре я сидел рядом с ней, внимательно слушая разговоры взрослых, и был так счастлив там находиться, что даже сейчас, сорок лет спустя, могу без запинки перечислить имена всех приглашенных. Там был профессор по имени Жильбер Дагрон, некая Нена (не Нина, не Лена, а именно Нена), жена кинематографиста Жака Баратье, автора фильма «Драже с перцем» с Ги Бедо, и один парень – русский, но с французским именем: Вадим Делоне. Очень молодой, очень красивый, очень милый – что-то вроде идеального старшего брата – с ним мы быстро подружились. Если бы я любил играть, то уверен, что он играл бы со мной. Но поскольку я любил книги, он завел со мной разговор о том, что я читаю. Как и я, он наизусть знал всего Александра Дюма.
Наша поездка состоялась в 1968 году, мне было десять лет. Как раз в этот момент Эдуард и Анна обосновались в Москве. В Советском Союзе переехать в другой город по собственной инициативе было не так просто. Требуется разрешение на жительство – прописка, – получить которое сложно, и это положение, введенное с возникновением СССР, сохраняется до сих пор. У Эдуарда и Анны прописки не было, и это обрекало их на тяготы полуподпольного существования, которому могла положить конец банальная проверка документов в метро. Они снимали тесные комнатушки на окраине и, чтобы не привлекать к себе внимания, часто переезжали с места на место. Все их имущество состояло из чемодана с одеждой, пишущей машинки, чтобы сочинять стихи, и швейной машинки, чтобы шить брюки. Кроме брюк, они стали изготавливать из дешевой индийской ткани сумки с двумя ручками, скопированные с картинки из старого журнала Paris Match, взятого у Баха. Себестоимость одной штуки – рубль. Продажная цена – три рубля. Их первая зима была самой суровой из всех десяти московских лет: согреться было невозможно, даже натянув на себя весь свой гардероб. К тому же постоянно хотелось есть. В столовой, куда они ходили, им случалось собирать с грязных тарелок остатки картофельного пюре и шкурки от сосисок.
Поначалу их покровителем и проводником в новой жизни был художник Брусиловский, уроженец Харькова, добившийся успеха в Москве. Двум нищим молодым людям его просторное ателье со шкурами на диванах, абажурами в виде географических карт и импортной выпивкой казалось райским уголком, приютом тепла и роскоши, а сам Брусиловский был и вправду славным мужиком – для тех, кто готов был восхищаться его успехом. Это он посоветовал Эдуарду начать покорять столицу с поэтического семинара Арсения Тарковского, что выглядело примерно так же, как если бы в ту же пору некий французский Брусиловский послал молодого амбициозного провинциала в Винсенский университет[13] слушать философа Жиля Делеза. «Но имей в виду, – предупредил Брусиловский, – народу там – тьма. Пробиться можно, только если войти в круг его учеников. Спроси Риту».