«Не кляните меня, коммунары. Не от жизни вашей, от самой себя убегаю. Не ищите меня, непутевую, с одним человеком уплыла в Томск, а то и подале. Прости, Тереша, меня, беспутную. Опозорила тебя. А тебе, Роман Захарыч, дай бог жизни хорошей и беспечальной».
Когда Лукерья снова появилась на берегу, Ведерников почувствовал, что терпение его иссякло. Он бросился к ней навстречу, выхватил из ее рук сундучок и поставил его на середину обласка. Взяв весло, он сел на корму, готовый к жаркой работе. Едва Лукерья опустилась на скамеечку, он с силой оттолкнул обласок от песчаной косы. Теперь все зависело от его силы и ловкости. Он греб с такой яростью, что сгибалось весло. Обласок подпрыгивал, словно кто-то невидимый толкал его в корму. Ведерникову казалось, вот-вот оттуда, с коммунарского берега, закричат, засвистят, начнут палить из ружей и, хочешь не хочешь, придется повертывать обратно. Но никто, ни один человек не видел их. Коммуна работала в этот день на раскорчевке гари, отгороженной от реки плотной стеной непроглядного леса.
Глава двенадцатая
По тропинке, пробитой ногами коммунаров, Бастрыков возвращался к шалашам. До обеда оставалось час-полтора. Люди сегодня работали горячо, с азартом, и Бастрыкову хотелось, чтоб с обедом у них не произошло никакой заминки. Он намеревался сам проверить, как обстоит дело на кухне, и, если это требуется, помочь Лукерье. Она очень беспокоила его за последние дни. Очень! После их разговора возле шалаша Лукерья стала неузнаваемой. Она ходила нахохлившись, опустив плечи, глаза ее ввалились и погасли. Свою работу она исполняла механически, ни с кем не разговаривала, на вопросы либо не отзывалась совсем, либо отвечала жестами, как немая. Вечерами, сразу после ужина, она укрывалась в своем шалаше и больше не появлялась до утра. Когда глаза Бастрыкова случайно встречались с ее глазами, она опускала голову и торопилась поскорее уйти.
Однажды он решил позвать ее, поговорить на обычную тему: чем кормить коммунаров, какие продукты пускать в дело. Но вместо нее прибежала Мотька.
– Дядя Роман, не может тетя Луша прийти. Голова у нее разболелась. Велела спросить вас: что на завтра готовить? Есть вяленое мясо, есть соленые язи.
Бастрыков понял уловку Лукерьи. «Что она, в самом деле, за мальчишку меня принимает? Любовь еще вздумала разводить тут!» – негодуя, про себя подумал он, но Мотьке виду не подал, что сердится.
– Передай, Мотя, пусть сама решает, чем народ кормить. На ней ответ, с нее и спрос.
Мотька убежала, а Бастрыков сел на свой любимый пенечек. Мысли его были о Лукерье. «Неужели не переборет она себя? Хоть бы скорее Тереха возвращался. А впрочем, не отрада он для нее. Что же делать? Как поступить? Может быть, признаться мне ей: так и так, мол, Лукерья, пришлась ты мне по сердцу, а только не могу я сейчас дать ему волю… Нет, негоже мне в потемки играть… к добру такое не приведет… Пусть лучше будет как есть. Пусть знает – полюбить ее никогда не смогу. Долг мой перед людьми превыше всего… Ну а она-то ведь тоже не пенек – человек. И не шутки она шутит, когда страдает так… А что, если на другое дело ее направить? Скоро придется отправлять две-три лодки в Каргасок за мукой. Пошлю и ее. Пусть поразвеется, поживет вдали от меня, посмотрит на все со стороны. И беседовать о нашей коммунарской жизни с ней чаще надо, доказывать спокойно, без злости и резких слов нашу правду, чтоб не думала она, что собрались тут бездушные, черствые люди».
Не было теперь такого утра, дня и вечера, чтобы Бастрыков не думал о Лукерье. Еще раза два он попытался вызвать ее на разговор, и снова она подсылала Мотьку.
Теперь, торопливо шагая по тропинке, Бастрыков думал: «Пока коммунары подойдут на обед, я успею о многом с ней переговорить». Бастрыков шел, насвистывая, потому что из головы не улетучился еще бодрый, веселый мотив песни, какую пели коммунары только что на привале.
Он спустился по земляным ступенькам с яра и огляделся. Ни здесь, ни на мостках, где обычно Лукерья полоскала белье, ни возле печки-времянки ее не было. «К себе пошла отдохнуть», – подумал он и направился через кустарник к шалашам.
– Луша! Лукерья! – останавливаясь возле ее шалаша, позвал он. Никто не откликнулся. Бастрыков нагнулся, отбросил полог и заглянул внутрь. Он увидел ужасный беспорядок. Постель была переворочена, подушки разбросаны по углам. На скомканном одеяле валялся прожженный фартук и старая, вся в жирных пятнах юбка.
«Ералаш какой-то! Не похоже это на нее, – с тревогой подумал Бастрыков. – Купаться небось убежала. На песок», – успокоил он себя и пошел назад. Подходя к столам, он еще издали увидел, что крайний стол испещрен крупными буквами. Бастрыков ускорил шаги, остановился. Лукерьины строки разбежались по широким плахам столешницы, буквы наскакивали одна на другую, Бастрыков не без труда разобрал все, что она написала. Он прочитал один раз про себя, потом прочитал снова и уже вслух. Роман допускал, что Лукерья способна на самые неожиданные поступки, но все только что происшедшее обрушилось стремительно, как ураган. «Виноват во всем я, только я, – с горечью думал Бастрыков. – Я слишком долго откладывал разговор с ней. Как же отнесется к этому коммуна? Что скажут люди?»
– Ах, Луша, Луша! И зачем ты так сделала? – с укором сказал он громко, будто Лукерья стояла перед ним.
Бастрыков кинулся в гору. Раз случилось такое, он не мог держать коммуну в неведении. Пусть люди скажут свое мнение о происшедшим. Если он достоин того, он без спору примет упрек от них. Он, в первую очередь он отвечает за побег Лукерьи. «С кем она убежала? Кто-то проплывал мимо Белого яра и захватил ее с собой. Неужели этот шалопай, Порфишкин племянник?.. Вот тебе и шалопай! Зря я тогда оставил его без присмотра. Всю ночь и утро он проторчал в коммуне».
Раздумывая и рассуждая сам с собой, Бастрыков вышел на поляну, где работали коммунары. И хотя он был сильно расстроен побегом Лукерьи, то, что он увидел, привело его в состояние радостного возбуждения. Под натиском людей все дальше и дальше отодвигалась старая гарь с невообразимыми завалами полусгнившего леса, зарослями чертополоха, с дыбящимися пеньками. Перед Бастрыковым уже простиралась ровная, черневшая сочной взрытой землей чистина на пятнадцать – двадцать десятин. Тут смело можно было запускать плуг! Но люди шли вперед и вперед. Там, где старый исковерканный лес все еще щетинился обломками стволов, звенели пилы и стучали топоры. А чуть поближе коммунары, вооруженные ломами, кайлами, лопатами, стягами, веревками, выдирали из земли крепкие, как сталь, корневища, похожие то на бивни мамонта, то на рога сохатого. Помощником человека в этой тяжелой работе был огонь. По обочинам чистины пылали ненасытные костры, пожиравшие все, что люди бросали в них. Пахотная земля! Нелегким трудом коммуна добывала ее, но Бастрыков знал, что эта земля принесет благодатные плоды. Коммуна не только будет сыта сама, она вдоволь накормит хлебом остяков всего Васюгана. Отпадет необходимость завозить сюда хлеб за многие сотни изнурительных верст. К богатствам края коммуна прибавит еще одно – хлеб, самое главное, самое бесценное сокровище человека.
«Ах, как работают! Как работают!» – отвлекаясь на минуту от дум о Лукерье, мысленно воскликнул Бастрыков, видя, с каким прилежанием заняты своим делом коммунары. Он любил общий труд, пламенно верил в идею коллективной жизни и сейчас, сам того не замечая, заговорил вслух, будто с ним рядом шел кто-то другой.
– Вот попробуй подыми эту землю в одиночку! На первой же десятине живот надорвешь, за десять лет столько не сделаешь, сколько мы за месяц своротили!
Бастрыков подошел вплотную к коммунарам. Никто не удивился его возвращению, не прервал работы. Тогда он поднял руку, громко сказал:
– Соберитесь-ка, братаны, ко мне!
Его услышали не все, но те, которые услышали, передали из уст в уста дальше, и по всей поляне прокатилось:
– Кончай! Председатель к себе зовет.