Долго молчали. Бастрыков ждал, когда заговорит она, а Лукерья, хотя все и обдумав, никак не могла преодолеть робость, вдруг с новой силой охватившую ее.
– Скажу тебе, Роман, все, как Господу Богу сказала бы, – наконец послышался ее голос.
– Я слушаю тебя, Луша. Говори, как можешь. Чего ж ты? Мы свои люди.
Ей послышалось в голосе Бастрыкова и тепло и сочувствие.
– Плохо мне, Роман Захарыч. Очень плохо.
Она посмотрела на Бастрыкова. В уголках ее глаз появились крупные слезы. Он решил, что она сейчас разрыдается и разговора не получится. Но Лукерья вскинула руки, хрустнула пальцами, и он понял, что она не позволит себе плакать.
– Чем же тебе плохо, Луша?
– А ты не знаешь? Ты хоть раз подумал обо мне?
– Думал, Луша, много раз думал.
– И?
– Скажи, что тебя мучает?
– Ты мучаешь.
– Ты еще не выбросила эту думку из головы?
– Не сердись, Роман. Будь человеком, пойми меня.
– Я не сержусь. Откуда ты взяла?
– Нету у меня сил перестать любить тебя.
– Ты же мужняя жена. Тебе не стыдно?
– Не стыди меня. Не поможет. Убей лучше, как собаку.
– Перестань такими словами бросаться!
– Ну, приласкай меня хоть один разочек, Роман, а потом кинь в омут.
– Я вот встану и уйду от тебя.
– А уйдешь, и я уйду. Навсегда. Кирпичи на веревке.
Роман взглянул ей в лицо. Она побледнела. Глаза были сухие и горячие, как угли. Она не шутила. И опять невольно, сквозь свою сдержанность Бастрыков подумал: «Пламенем пылает! Нелегко пройти мимо такой… И как только у Терехи рука на нее поднимается! Знать, душа мелковата».
– С тобой можно говорить, Луша, спокойно?
– Твоими разговорами и живу. В них одних вся отрада. От Терехи только ругань слышу.
– Ты его хоть чуть любишь?
– Одного тебя люблю.
– Опять она за свое!
– Пойми ты меня как умный, добрый человек. Не могу без тебя. Исказнил ты меня. Не сердце у меня внутри – решето, раны одни. Погибну я. И ты один на свете спаситель мой…
– А ты можешь понять меня? Или твоя боль заслонила тебе глаза?
– Роман, ты любишь меня?
– Не люблю, Луша. Чтобы полюбить тебя, надо иметь душу свободной. А я все еще Любу помню.
– А полюбил бы потом?
– Не знаю, Луша. Зачем говорить о том, чего нет?
– Полюбил бы! Я знаю. И какой бы я тебе подругой была, как бы хорошо нам было!
– Ты так говоришь, будто мы с тобой двое на этом берегу. А что бы люди сказали? Коммунары? Они сказали бы: председатель наш подлец, он обманул нас. Он разбил семью товарища. Ему нельзя верить: он предаст любого и в другом. Он хвастал, что отдаст жизнь людям. А что оказалось? Он устраивает поудобнее свою жизнь, еще никак не устроив ее для всех. Ты это понимаешь, Луша, или нет?
– Уйдем отсюда, Роман. В коммуне Васюха останется.
– Лучше застрели меня на этом месте.
– Выходит, нет у меня надежды.
– Нету, Луша.
– Ты жестокий, Роман. Камень.
– Ты жестче, Луша. Ты как река в половодье: заливает и берега и острова. И нет ей дела до того, что тут люди, избы…
– Ты можешь, Роман, одну мою просьбу исполнить?
– С охотой, Луша.
– Какая моя доля будет дальше – не знаю. Вижу только – жить так нельзя… Позволь мне проститься с тобой. Дай поцелую тебя.
Лукерья встала, бережно обняла Бастрыкова за голову и поцеловала его в лоб неловким, коротким поцелуем. Теперь встал и Роман.
– Дай мне, Луша, свою руку. Я хочу пожать тебе ее на счастье.
Он крепко сжал Лукерьину заветревшую руку.
– Погасло мое счастье, Роман.
– Загорится еще, Луша.
– Едва ли.
Она пошла прочь нетвердой походкой. Роман сел, развернул тетрадь, но тут же закрыл ее. Вдруг ему нестерпимо стало жаль Лукерью. «Ну зачем я так с ней говорил? Ведь любит же она меня, любит». Ему захотелось догнать Лукерью и сказать ей что-то доброе и сильное. «А что ты ей скажешь? – спросил он себя. – Единственно, что может обрадовать ее, – твои слова: «Луша, прости меня. Все, что я сказал тебе, – неправда. И я ведь люблю тебя».
Бастрыков постоял у шалаша минуту-другую в задумчивости и вдруг бросился по тропинке в гору, откуда доносился дробный стукоток разговорчивых топоров.
Глава одиннадцатая
Болезнь Ведерникова оказалась неопасной. Проспав крепким, беспробудным сном почти целые сутки, он встал в полном здравии. Правда, руки его были ни на что не годны. Он с трудом застегивал на себе пуговицы, с трудом держал ложку и хлеб. Ладони сплошь покрылись коростой.
Порфирий Игнатьевич и офицеры подкарауливали его пробуждение. Им не терпелось услышать обстоятельный рассказ о выполнении задания, о жизни коммуны. Едва Ведерников сел за еду, его окружили.
– А мы, Гриша, не на шутку перепугались. Решили, что ты заболел какой-то ужасной болезнью, – потирая голый череп, улыбаясь бесцветными глазами, проговорил Отс.
– Скажу по чести, я подумал, сыпняк! – мрачновато ухмыльнулся Кибальников.
– Ты ведь бредил, господин Ведерников, – вступил в беседу Порфирий Игнатьевич. – Кричал, что в кого-то влюбился. А потом во сне, когда я заглянул сюда в дом, ты называл даже имя. Луша! Я сразу понял, что наш господин Ведерников вспомнил какую-то петроградскую симпатию…
Щегольнув перед офицерами своей осведомленностью, Исаев засмеялся. Заулыбались и Отс и Кибальников. Только Ведерников оставался угрюмым.
– Нет, Порфирий Игнатьевич, я не бредил, – сказал он. – Я действительно влюбился. И очень серьезно. И ее действительно зовут Лушей. Вот так, господа.
– Фю-фю-фю, – многозначительно присвистнул Кибальников и долгим, обеспокоенным взглядом посмотрел на Отса.
Обескураженный Порфирий Игнатьевич беспомощно развел руками.
– Каждый из нас свободен в своих чувствах, Гриша, – прервал затянувшееся молчание Кибальников. – Но мы живем в особых условиях, и, право, нам сейчас, кажется, не до любви. Расскажи, пожалуйста, был ли в коммуне? Какова она?
Ведерников склонил голову, и на его щеках выступили желваки. Он упрямо молчал. Отс решил несколько поправить Кибальникова, заговорил мягким, отеческим тоном:
– Во всяком случае, мы, твои друзья, Гриша, должны знать все, буквально все. Не потому, что хотим влезать в твою душу, а хотя бы потому, что наши судьбы неразрывны, мы, грубо говоря, связаны одной веревочкой. – Отс посмотрел на Кибальникова, стараясь взглядом удержать того от новых резкостей. «Пойми ты его, Михаил Алексеич, сам молодым был. Наскучила парню тайга; он и задурил», – говорил взгляд Отса.
– Я готов, господа, по чувству офицерского братства рассказать вам все. – Ведерников отодвинул от себя тарелку с едой и смотрел только на Кибальникова и Отса. – Женщину зовут Лукерья. Она из коммуны. Жизнь там тяготит ее. Смею утверждать, такой красавицы вам встречать не доводилось. В самое ближайшее время я привезу ее сюда. У нас обо всем уже договорено, – приврал для большего веса Ведерников.
«Еще одна нахлебница! И всех поить-кормить чем-то надо», – подумал Порфирий Игнатьевич и так сокрушенно вздохнул, что все поняли, о чем он думает.
– Перестань, господин Исаев, жадничать! Ты свое получишь сполна. Золотом. – Ведерников бросил на Порфирия Игнатьевича суровый взгляд.
– Разве я жадничаю? Каждый хозяин обязан рассчитывать. Иначе он вылетит в трубу, – повеселел Исаев, услышав о золоте.
– А вред не нанесет твоя акция, Гриша, нашему общему предприятию? – переглядываясь с Отсом и уже более осторожным тоном, спросил Кибальников.
– Я считаю наоборот, – убежденно сказал Ведерников. – Бегство Лукерьи из коммуны не может не дать там трещины. Это заставит многих призадуматься.
– Ну а коммуна, какова она? – с прежним нетерпением спросил Кибальников. – Есть надежда, что она развалится?
– Я провел, господа, в коммуне вечер, ночь и утро и понял, что коммуна – это нечто более серьезное, чем мы думаем. Они живут дружно, у них господствует уверенность, что они хозяева земли. Так мне показалось. Их нужно расшатывать постепенно и осторожно…