На рассвете Ведерников приплыл в Югино. Протокой, как ему велел Исаев, он спустился верст на пять ниже Югина, потом повернул обласок обратно. Когда он приблизился к деревне, остяки уже поднялись, и кое-кто из них хлопотал на берегу, возле своих лодок. Его заметили сразу же, стали поджидать.
Порфирий наказал остановиться у остяка Мишки. Мишка был его тайным доверенным и за небольшую плату умело подбивал остяков продавать пушнину только ему, Исаеву.
За две бессонные ночи Ведерников измучился, на руках у него всплыли кровавые волдыри. Он дал остякам бутылку водки, якобы захваченную из города, а сам залез на сеновал, под крышу амбара, лег на почерневшее, прошлогоднее сено и сейчас же уснул.
Проснулся он от крика и ругани. Подвыпившие остяки, обычно пьяневшие после первой же рюмки, лупили Мишку. Не поднимая головы, Ведерников прислушался к возгласам пьяных. Остяки вспоминали Порфирия, корили его за какой-то прошлогодний обсчет, грозили Мишке, что они поедут в коммуну. «Нет, Игнатьич, остяки ни в чем не окажут тебе поддержки, а вот нож в спину при случае всадят», – мысленно обращаясь к Исаеву, думал Ведерников.
Остяки пошумели еще немного и разошлись. Ведерников снова уснул. В полдень он поднялся, поел у Мишки в избе жареной рыбы и, делая вид, что торопится к дядюшке, отправился в путь.
Приближаясь к коммуне, Ведерников почувствовал сильное волнение. «Что же это с тобой делается, Григорий? Так ты выдашь себя с первой же минуты. Куда девалась твоя отвага, удивлявшая на фронте товарищей?» – рассуждал он сам с собой. Но уверенности в душе не появлялось. Не было какой-то искорки, которая высекалась в минуты опасности на фронте.
Ведерников приткнулся к берегу и долго наблюдал за Белым яром. Если бы не костры, дымившиеся то там, то здесь, можно было подумать, что Белый яр покинут людьми. Но вот к реке подошла женщина. Она несла большой таз. Ведерников подумал: «Это хорошо, что женщина. С ней проще заговорить». Он оттолкнулся веслом от берега, быстро пересек Васюган.
– Здравствуйте, тетушка! – громко сказал Ведерников.
Женщина сидела на корточках спиной к нему, чистила коротким ножом свежих язей.
– Ой, кто там? – вздрогнула она и поспешно поднялась, одергивая на себе короткую кофточку.
– Один незнакомый вам человек. Прошу любить и жаловать, – забормотал Ведерников, пытаясь балагурством скрыть одолевшее его волнение.
Женщина смотрела на него большими жгуче-черными глазами. Глаза были не просто черные, а какие-то золотисто-черные, будто подсвеченные откуда-то жарким огнем. На строгом бледном лице выступил румянец. Высокая, полная грудь сильно вздымалась, хотя женщина дышала спокойно.
– Кто ты такой? – тихо спросила она.
Ведерников выпрыгнул из обласка, подтащил его за нос на песок, чувствуя, что произвел впечатление на незнакомку, ласково улыбнулся:
– Твоя судьба! Сними-ка платок-то с головы. Зачем красоту свою прячешь?
Нож выпал из ее руки, ставшей безвольной. Она послушно сняла платок.
– Боже мой! Какая ты! – Ведерников задохнулся.
Смолево-черные волнистые волосы, заплетенные в две косы, опустились на грудь. Голова чуть склонена набок… Из-под завитков просвечивали розовые уши, высокая белая как молоко шея. Женщина была совсем еще юной и при своей строгости и физической силе стройной и гибкой, как прибрежная талинка.
– Ай, ай, ай! – протянул Ведерников, продолжая с восхищением глядеть на женщину. – Тебя как зовут? Ты откуда тут появилась?
– Лукерья я. Терехина баба. А сам-то откуда взялся?
Женщина смутилась, зарделась вся и в своем смущении стала еще привлекательнее.
– А я Гришка Ведерников, племянник вашего соседа Порфирия Исаева. Еду из Томска к дяде в гости. В Каргасоке еще мне сказали: «В коммуне побывай, посмотри там красавицу Лукерью».
Женщина опустила голову, быстро набросила платок и в одно мгновение переменилась, став старше и суровее.
– Будет болтать-то! – недружелюбно сказала она.
– Истинный Христос! – Ведерников так искренне и горячо перекрестился, что Лукерья посмотрела на него с доверием. – А тебе сколько годов, Луша?
– Двадцать четвертый с Масляной недели пошел.
– Вот тебе и на! Мы с тобой ровесники. А замужем давно?
– Три года мыкаюсь.
– И дети у тебя есть?
– Да ты кто такой, чтобы обо всем меня выспрашивать? – с напускной строгостью спросила Лукерья, поднимая с песка нож.
– Я-то? Парень просто. Холостой, неженатый. Чего же мне не спросить-то? А только раз не хочешь отвечать – не говори.
Ведерников сделал вид, что он чуть-чуть обиделся.
– А тебе кого надо, парень? Ты к кому? – спохватившись, спросила Лукерья.
– Кого мне надо-то? Тебя, Луша. Тебя одну-разъединую…
Красота Лукерьи поразила Ведерникова, и, говоря это, он говорил правду. А Лукерья стояла ошарашенная. Никогда не слышала она таких слов. Да и сама-то никому и никогда их не говорила. На всем белом свете был один человек, которому она могла бы сказать такие слова, но до этого человека было далеко, как до неба.
– Сладкие твои песни, парень, – тяжело вздохнув, сказала Лукерья, – а только ни к чему они: мужняя я жена, отрезанный ломоть. Давай-ка проваливай восвояси.
Но Ведерников даже не шевельнулся. Чем больше он смотрел на Лукерью, тем больше она изумляла его. «Боже мой, какие у нее брови и совершенно алебастровый лоб, точеные ноздри, а губы, какие красивые губы!..» – проносилось у него в голове.
– Давай-ка, парень, проваливай! Мне на ужин рыбу надо почистить. Скоро коммунары с работы придут, – видя, что парень не намерен уходить, сказала Лукерья.
– А я тебе помогу! – Ведерников выхватил из ножен, висевших у него на ремешке, острый охотничий нож и с ловкостью принялся вспарывать крупных, жирных язей.
– Ты смотри-ка, как быстро он ножом орудует! – искоса поглядывая на Ведерникова, с одобрительным смешком сказала Лукерья. Что бы там ни было потом, но сейчас присутствие этого красивого, кудрявого парня, одетого в сатиновую рубашку, широкие брюки с напуском, в добротные сапоги, радовало Лукерью.
«Ах, милая ты моя, пожила бы с мое в одиночестве, побродила бы столько же по Нарымскому краю, не тому бы еще научилась», – с жалостью к самому себе подумал Ведерников и, боясь потерять дорогое время, спросил:
– А где у вас народ-то, Луша?
– Коммуна дома строит, лес под пашню корчует. А кое-кто рыбачить уехал. А тебе… забыла, как зовут-величают тебя, кого надо?
– Гриша я, Лукерья. Гришей меня зови. Спрашиваешь, кого мне надо? Никого не надо… Была бы ты. Руки вот я без привычки надсадил. Смотри, какие волдыри вздулись. Хотел дальше сегодня плыть, да сил нет, весло из пальцев вываливается. Пальцами ведь только и держу.
Ведерников обмыл руки от язевой шелухи и повернул их кверху ладонями.
– Ой, какие волдыри, да еще кровавые! Как же ты так?! Рукавицы бы надел! – осматривая его ладони, выговаривала Лукерья.
– Конечно, надел бы, если б не забыл в Каргасоке на берегу.
– Ну подожди, сейчас я рыбу унесу и гусиным салом мозоли смажу. И тряпочками завяжу. А то как начнут лопаться – не приведи господь, какая боль будет.
– Благодетельница ты, Луша! Спасибо тебе! – тронутый сочувствием Лукерьи, горячо прошептал Ведерников.
Лукерья взяла таз и понесла к столам, неподалеку от которых под дощатым навесом стояла полевая печка-времянка, сбитая из синеватой васюганской глины. Ведерников провожал ее неотрывным взглядом. И все, все в Лукерье: ее быстрая, уверенная походка, плавный размах свободной руки, крепкие, в меру полные ноги, круглая, как бы выточенная спина – вызывало в нем затаенный восторг. «А может быть, потому она кажется мне необыкновенной, что я долго не видел женщин?! – мелькнуло у него в уме, но тут же он опроверг себя: – Нет, нет, она действительно прекрасна…»
Лукерья вернулась быстрее, чем ожидал Ведерников. Она принесла пузырек с желтоватой жидкостью и белые, хорошо отстиранные тряпки.
– Ну, давай руки, парень, – сказала Лукерья, взбалтывая гусиное сало.