Сегодня снова боль в груди моей.
И думаю: «Уж если умирать,
Уеду и умру в родном селе!
[9] Последний сборник Такубоку, «Свист и свисток», создавался в период увлечения поэта социалистическими идеями. Он посещал кружки, где революционно настроенные интеллигенты вели жаркие политические споры. Но, к сожалению, только споры. Об этом с горечью говорит Такубоку в стихотворении «После бесконечных споров». Пылкие сердца, горячие головы! Но никто из споривших не предлагал, подобно русским единомышленникам, идти «в народ». И когда поэт встретил среди них не случайного попутчика революции, а настоящего борца, он проникся к нему огромным уважением. Встречу сохранило потомкам стихотворение «Надгробная надпись».
Свою недолгую и печальную жизнь Исикава Такубоку посвятил народу. Мечта о новом завтрашнем дне, о революции не покидала поэта до последнего вздоха:
Верно, думают с грустью об этом жена и друзья, —
Ведь смертельно я болен, и все же
Говорю беспрестанно о революции вновь!
Но Такубоку не только демократический поэт, глашатай социальной бури. Такубоку — тончайший лирик, воспевший любовь, душевную человеческую привязанность:
Как в груду мягкую скопившегося снега
Пылающие щеки погрузить —
Вот так бы полюбить!
А как трогательно пишет поэт о матери, раньше времени состарившейся от нужды и горя:
Я в шутку
Мать на спину посадил,
Но так была она легка,
Что я не мог без слез
И трех шагов пройти!
Эти строки невольно воскрешают в памяти другие, написанные в другой стране:
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Много общего у двух этих разных поэтов — Есенина и Такубоку. И свежесть чувств, и нежность души, и грусть, и молодость, и надежды… О родственности их поэзии когда-то говорил академик Н. И. Конрад. Об этом пишет и современная японская критика. Но более всего это подчеркивают стихи. Можно немало привести примеров. Но мне хотелось бы обойтись еще одним. Вспомним, с какой теплотой писал Есенин о животных, о «зверье», которое, «как братьев своих меньших, никогда не бил по голове». Вспомним «Собаке Качалова»:
Пожалуйста, голубчик, не ложись.
Пойми со мной хоть самое простое.
Ведь ты не знаешь, что такое жизнь.
Не знаешь ты, что жить на свете стоит…
А вот трехстишие Такубоку:
В тот день, когда я голодал,
Так добра была морда собаки, что в лицо мне
глядела,
Голодная, тонким виляя хвостом!
…На берегу реки Китаками, где протекало детство поэта, на фоне белоснежной горы Иватэ высится огромная глыба камня, воздвигнутая в честь Такубоку. На полированной поверхности памятника высечены строки поэта, посвященные родной реке и плакучей иве. Те же строки, к которым каждой весной с ветвей цветущих деревьев взывает звон колокольчика:
Вы перед глазами у меня,
Берега далекой Китаками,
Где так мягко ивы зеленеют,
Словно говорят мне:
«Плачь!»
«Русское поле…»
Роберт Бернс был крестьянином, Лермонтов — военным… Есть поэты — врачи, сталевары, архитекторы… Сколько поэтов — столько профессий. А может ли стать поэтом работник торговой фирмы? Вещественное доказательство у меня в руках: сборник, отпечатанный на гектографе в количестве трехсот экземпляров самим автором, тогда еще работником фирмы «Токо Буссан».
«Туманом не будешь сыт», — говорят в Японии. У Усами Наоки — семья, и поэтому приходится совмещать литературный труд со службой.
Вспоминается моя первая встреча с Усами… В ослепительном блеске юпитеров замерли ожидающие взлета стальные птицы. Нескончаем поток провожающих. В тот далекий осенний вечер шестьдесят второго года я провожал в Японию моего друга — переводчика и литературоведа Накамото Нобуюки, стажировавшегося на курсах русского языка при МГУ. Самолет уже взмыл в воздух, когда я увидел рядом с собой молодого японца в сером плаще. Он что-то спросил по-русски с сильным акцентом. Кажется, как пройти к стоянке такси. Разговорились.
— Усами Наоки, — представился незнакомец.
Я вздрогнул. Однофамилец? А если действительно… И, сдерживая волнение, твердо сказал:
— Я знаю, вы поэт.
Мой собеседник изумленно уставился на меня. Молчание затягивалось. Наконец он нарушил паузу, медленно и не очень уверенно произнес:
— Да, я пишу стихи…
— Ну как же, как же, — подхватил я, — например, стихотворение «Посвящается полицейской дубинке», вы написали его в 1952 году…
Узенькие глаза японца расширились до предела. Мне пришлось раскрыть свои карты:
— Я журналист и переводчик японской поэзии.
И, к великому удовольствию поэта, все еще не верившего своим ушам, я прочитал его стихотворение, которое в переводе В. Н. Марковой включено в книгу] «Японская поэзия» (1954):
Браво, умнее нельзя решить,
Такого еще не видано сроду!
Полицейской дубинкой
вы сокрушить
Хотите борьбу за мир и свободу!
В глупой злобе
нечего пялиться!
Нас не разбить
и железною палицей!
Но разве мы из стекла?
Едва ль!
Мы — живая сталь!
Мы — живая сталь!
Сойдитесь,
сколько вас про запас,
Ударьте,
и разнесется звон!
Ударьте
по одному из нас,
И превратится в сталь
миллион.
Это — мы,
это наш союз-богатырь,
Союз борьбы
за свободу
и мир!
Разумеется, я не помнил наизусть строк авторского предисловия, но сам автор, стоявший рядом со мной на дорожке аэродрома, не мог не помнить их: «2 февраля 1952 года был беззаконно арестован и зверски избит полицейскими и шпиками один из студентов Токийского университета. Меня тоже избили дубинками за то, что я вступился за него.
Одновременно полиция избила кулаками и прикладами восьмерых студентов в городе Нагоя, протестовавших против ареста одного из своих товарищей. Вся вина его заключалась в том, что он расклеил листовки с призывами бороться против повышения платы за учение».