– А это вот будуар Нины Аркадьевны, – с почтением произнёс Трескучий.
«Вся опочивальня и есть будуар, или часть будуара, а это альков», – чуть было не взялся просвещать постельничего Куропёлкин, но вспомнил о Люке и красках рассвета.
Альков в нише, с ситцевыми боковинами, с ситцевым же, надо полагать, пологом, перекинутым пока через бельевую веревку, мог послужить и ложем полковника, расположенным метрах в четырёх от койки денщика.
– Нина Аркадьевна может явиться с минуты на минуту, – объявил Трескучий. – Ещё раз напоминаю. Веди себя как цуцик на морозе. Не вздумай фамильярничать. А если уж начнёшь наглеть, разорвут в клочья. Всё, идут. Марш с головой под одеяло!
21
Дверь открылась, и вошли трое.
Существо в халате до лодыжек и накрученном на голове махровом полотенце и две девушки-камеристки – Вера и Соня.
Рослое существо в халате, линиями фигуры мало похожее на посетительницу «Прапорщиков в грибных местах», всё же, надо полагать, было хозяйкой опочивальни, но также могло прогуливаться вечерами и коридором коммунальной квартиры в Сретенских переулках.
– Всё нормально, господин Трескучий? – поинтересовалась Звонкова, голос её был низкий, но, несомненно, женский.
– Всё, – быстро ответил Трескучий.
– Все свободны, – сказала Звонкова. – Хотя погодите. А где наш гость?
– Под одеялом, – сообщил Трескучий. – Рекомендовано так лежать, чтобы не быть ослепленным.
– Товарищ, – сказала Звонкова. – Как вас именовать-то?
– Эжен, – прозвучало (промычало) из-под верблюжьего одеяла. – Эжен Куропёлкин.
– Эжен, – сказала Звонкова. – Да вы же задохнётесь. Откиньте одеяло. Никто и ничто вас не ослепит.
Для Куропёлкина в её словах почудились чуть ли не ласка, даже забота о нём и приглашение к чему-то трогательно-сокровенному, и он откинул от лица одеяло.
– Да вы не щурьтесь, не опускайте веки, ничего дурного вы не увидите.
И ведь, верно, ничего дурного он не увидел.
– Так, – сказала Звонкова, – я сегодня чрезвычайно устала от дел. И вы (обращение к камеристкам) принимайтесь за свои хлопоты. Помимо прочего меня беспокоят две заусеницы.
Камеристки сейчас же пододвинули к одному из столиков табуреты и разложили на нём инструменты. Звонкова подсела к ним и протянула пальцы. Заусеницы были удалены быстро, болей Нина Аркадьевна не испытала.
– Вот сейчас освежилась в бассейне, – сказала Звонкова (бассейн, видимо, был не тот, в котором обрабатывали и исследовали Куропёлкина, а иного разряда и «близкий», может где-то за стеной), и вашим массажем удовольствовалась, а всё равно тело моё так устало носить днём нанобелье нашего лучшего портного и сарафаны его… И так ведь каждый день…
– Ваш юркий Шустрик – мошенник, – категорично заявила Вера. – И вам давно надо было отказаться от его наноуслуг.
– Ты не права, Вера, – мягко пожурила камеристку Звонкова, – он настоящий художник. Его ценят и в Париже, и в Милане.
– И в зимних окопах, – не удержалась Вера.
Куропёлкин будто бы занырнул на десятиметровую глубину (без акваланга) возле острова Русского и был невидим и неслышен. Даже пузырьки от него не восходили к прозрачной поверхности океана.
– Промассируйте мне ещё раз вмятины от белья Художника и расчешите мне волосы, – попросила Звонкова.
Чтобы исполнить просьбу барыни, Вере и Соне должно было смотать с её головы тюрбан из махрового полотенца и снять халат.
И теперь Нина Аркадьевна стояла обнажённой.
А по вспышке её глаз можно было предположить, что – и освобождённой от хлопот и вериг дня. «Я свободная и прекрасная женщина!» – будто бы сиянием исходило от неё.
Вот тут-то и произошло ослепление Куропёлкина.
Богиня! Жар-птица! А на лбу звезда горит! (Ну, это-то было бы лишним. Что хорошего, если бы на лбу прекрасной женщины горело что-либо, пусть и звезда? Тут в Куропёлкине пробудился пожарный.) А женщина стояла перед ним прекрасная. Неописуемой красоты. Как было прочитано Куропёлкиным у писателя Ухваткина, лауреата Больших премий, принадлежавшего к направлению Доусши. Впрочем, Куропёлкин, не обожжённый до слепоты и пепла, мог бы кое-что и описать, если бы его спросили. Но никто не спросил.
22
По своим заботам Вера и Соня поворачивали Нину Аркадьевну, и Куропёлкин увидел всё, что мог и что хотел.
А увидел он, что Звонкова не такая уж пышнотелая, какой выглядела в «Грибных местах», при этом, естественно, совсем не костлявая. Но и не рыхлая. Пресс её (теперь к пожарнику Куропёлкину прибавился кандидат в мастера спорта по акробатике) был явно накачан, наверняка Нина Аркадьевна выгадывала время для напряжений на тренировочных снарядах. Да и низ живота её был хорош во всех его подробностях, и украшал его чудесный рыжевато (но не осенний) – русый лесок, приглашавший в свои грибные места (сейчас же Куропёлкин посчитал, что мысль его нехороша и унижает красоту). Какая женщина, какое тело! И плечи её не подпирал и не прямил каприз модельера Шустрика, они не были плечами замоскворецкой купчихи или капитана полиции а, свободно-покатые, вместе с изяществом шеи заявляли о тонкостях породы барыни Звонковой. Рядом с ней камеристки Вера и Соня выглядели именно дворовыми девками.
Какая женщина! Какое тело!
«Бесстыжая баба!» – воскликнул (про себя!) Куропёлкин.
Смотрит в зеркальце, радуется себе и будто не помнит о том, что в четырёх метрах от неё замер гость Эжен.
Да его просто нет, этого гостя Эжена. Тьфу! А стоит ли стыдиться букашки какой-то!
И тут камеристки повернули Нину Аркадьевну к Куропёлкину спиной, предъявив (естественно, не думая об этом) арендованному артисту совершенство линий и форм бёдер, ягодиц и стройно-протяжённых ног их барыни. Эти линии и формы были для Куропёлкина важнейшими для его зрительских оценок красоты и, стало быть, для возникновения его чувств к той или иной женщине. Конечно, производили на него впечатление – и глаза женщины, и разные её выпуклости, и запахи, и походка, и особенности смеха (хохотушки часто попадались глуповатыми), но…
Красота стояла перед Куропёлкиным не мраморная (из альбомов), а живая, и Куропёлкин испугался за себя. Всё в нём могло (и должно было) сейчас воспылать, а уж предмет, признанный камеристкой Соней опасным, обязан был, забыв об угрозах Трескучего, повести себя воином, не побоявшимся окружившего его конного воинства враждебных обстоятельств. Но Куропёлкин ощутил, что никакой воин не восстанет, а вместо него, теряя силы, шевелится какая-то мелкая и мерзкая гусеница… Вот тебе и специальные футбольные трусы. Но может, и не в них было дело…
– Ну, всё, Нина Аркадьевна, – сказала Соня, – спину и поясницу мы вам хорошо промазали снадобьями. Надеюсь, она не будет беспокоить вас ночью.
– Спасибо, милые, – сказала Звонкова. – А волосы?
Волосы её были с тщанием расчесаны и опали струями по спине до бёдер.
– Вот, Нина Аркадьевна, ваш ночной напиток! – камеристка Вера протянула барыне бокал с тёмно-жёлтой жидкостью.
И тогда до Куропёлкина дошло, что Звонкова – ведьма.
23
– Все свободны, спасибо, – сказала Звонкова. – Все, конечно, кроме нашего гостя.
Девушки-камеристки чуть ли не выпорхнули из опочивальни, а Трескучий выходил явно без охоты, при этом быстро взглянул на «нашего гостя» с выражением: «Даю понять!», породив в Куропёлкине не только готовность к сопротивлению, но и ощущение бессилия.
Конечно, – она ведьма, возбуждался Куропёлкин, а её постельничий Трескучий – вампир. У того к ночи и клыки вытянулись и заострились. Звонкову намазали змеиными снадобьями, она шарахнула бокал неведомого зелья, сейчас она улетит в туманы, наверняка в нише алькова имеется щель к небесам, улетит к своим ночным блаженствам или к городским безобразиям, а вампир Трескучий примется за него, Куропёлкина. Вылакает кровь, а может, и прочие жидкости, а добрейшие девы Вера и Соня явятся тут же клювастыми птицами-грифами, сожрут падаль, останутся от него лишь кости, и никакой Люк не потребуется. А скорее всего здесь и нет никакого Люка. Но что ныть-то! Тебе показана «неописуемая красота» – плати! И всё же Куропёлкин на всякий случай снова прикрыл себя некогда рекомендованным средством от ядерного взрыва – простынёй, здесь – одеялом и перекрестился. Сейчас начнётся действо ведьмы, двух её пособниц и жестокого вампира, кому, видимо, для продолжения жизни свежая кровь необходима каждый день. Может, и ещё каких страшилищ призовут на помощь.