— У моих солдат есть ружья, — говорил он, — и они носят форму, нарисованную, конечно, потому что это оловянные солдатики, а не настоящие.
— У тебя есть китайские солдатики? — спросила она.
— Нет, китайских нет, — сказал мальчик, — есть английские, французские, немецкие, и русские, и американские. Русские одеты…
— А как ты отличаешь одних от других? — спросила императрица.
Он засмеялся.
— Это очень легко! У русских бороды длинные… — он показал руками себе на пояс-А у французских бороды только здесь… — он дотронулся указательным пальцем до верхней губы. — Американцы…
— И ведь у всех белые лица, — сказала она странным голосом.
— Откуда вы знаете? — удивился он.
— Знаю, — ответила императрица.
Она оттолкнула ребенка, взяв его рукой за локоть, и он отступил назад, и его глаза потускнели. В это время появилась Сакота, Вдовствующая императрица. Вместе с четырьмя фрейлинами она шла медленно, ссутулившись под тяжелым головным убором, который делал ее лицо слишком маленьким.
Мальчик побежал ей навстречу.
— Ма-ма, — закричал он, — я думал, что ты совсем не придешь.
Его ласковые руки потянулись за ее руками, и он приложил ее ладони к своим щекам. Поверх темной головки мальчика Сакота посмотрела через двор и встретила пристальный взгляд Цыси, направленный на нее.
— Отпусти меня, дитя, — прошептала она.
Но ребенок не хотел отпускать ее. Под взглядом императрицы он льнул к Сакоте и шел рядом с ней, держась рукой за складку серого шелкового платья.
— Подойди, сядь рядом, сестра, — сказала императрица.
Она указала большим пальцем, украшенным кольцом, на резной стул рядом с ее собственным, и Сакота, поклонившись, села.
Маленький император, все еще не отпуская ее руку, стоял рядом. Императрица заметила это, как видела все, но виду не подала. Ее длинные спокойные глаза остановились на ребенке, а затем перешли на лозы глициний. Мужские лозы, огромные и старые, росли рядом с женскими, чтобы цветки развивались как можно лучше. Лозы обвивались вокруг двух одинаковых пагод и кипенью белого и пурпурного цвета нависали над крышами из желтых фарфоровых черепиц. Солнце было теплым, и пчелы, обезумевшие от благоухания, жужжали над цветами.
— Эти пчелы, — заметила императрица, — они собираются здесь со всего города.
— Действительно, сестра, — ответила Сакота. Но она не смотрела на двери. Вместо этого она гладила детскую руку, тонкую маленькую ручонку, под нежной кожей которой слишком явственно проступали вены.
— Маленький Сын неба, — прошептала она, — ест недостаточно.
— Он ест не то, что надо, — сказала императрица.
Это была старая ссора между ними. Императрица считала, что здоровье заключается в простых кушаньях: в овощах, отваренных лишь слегка, в постном мясе, в малом количестве сладостей. Такую пищу она приказывала давать маленькому императору. Однако она знала, что он отказывался от такой еды, едва она уходила, и бежал к Сакоте, чтобы наесться сладких шариков из теста и сдобных клецек и жареной свинины, в которую капал сахарный сироп. Когда у мальчика болел живот, он знал, что Сакота в своей слепой нежной любви даст ему затянуться опиумом из ее собственной трубки. Это тоже императрица ставила в вину кузине, возмущаясь, что она поддалась иностранной привязанности к опиуму, тайно покуривала отвратительное черное вещество, что привозилось из Индии под иностранными флагами. Тем не менее Сакота, печальная и глуповатая женщина, считала, что именно она по-настоящему любит маленького императора.
Яркость утра омрачилась от таких мыслей, и Сакота, видя, что прекрасное императорское лицо стало суровым, перепугалась. Она сделала знак евнуху.
— Отведи маленького императора куда-нибудь поиграть, — прошептала она.
Императрица услышала это, как слышала всякий шепот.
— Не отводи ребенка, — приказала она и повернула голову. — Ты знаешь, сестра, что я не желаю, чтобы он оставался один с этими евнушатами. Ни одного нет среди них, который бы был чист. Император будет развращен, еще не успев вырасти. Сколько императоров были таким образом испорчены!
При этих словах евнух-прислужник, молодой человек пятнадцати или шестнадцати лет, в смущении уполз прочь.
— Сестра, — прошептала Сакота. Ее бледное лицо покрылось малиновыми пятнами.
— Что еще? — спросила императрица.
— Говорить так перед всеми, — сказала Сакота, слегка увещевая.
— Я говорю правду, — твердо ответила императрица. — Я знаю, что ты думаешь, будто я не люблю этого ребенка. Однако кто же любит его больше — та, что потакает всякому его капризу, или я, желающая поправить его здоровье доброй пищей и полезными играми? Ты, которая отдает мальчика в руки этим маленьким дьяволятам, каковы есть евнухи, или я, желающая предохранить его от их испорченности?
Сакота заплакала, прячась за рукав. Фрейлины подбежали к ней, но императрица знаком отослала их, поднялась сама и, взяв Сакоту за руку, повела ее в соседний зал. Там она усадила Сакоту на позолоченный диван и присела рядом.
— Ну, теперь, — сказала она, — мы одни. Скажи, почему ты все время сердишься на меня.
Но Сакота заупрямилась и не пожелала говорить. Она продолжала рыдать, и императрица, никогда не отличавшаяся долгим терпением, ждала до тех пор, пока ей невмоготу стало слушать приглушенные стенания слабой женщины.
— Плачь, — неумолимо сказала императрица, — плачь, пока снова не почувствуешь себя счастливой. По-моему, ты не бываешь счастливой, если из твоих глаз не струятся слезы. Удивляюсь, как до сих пор ты не проплакала свое зрение.
Цыси поднялась, вышла из павильона и удалилась в библиотеку. Там, строго-настрого запретив ее беспокоить, она и провела остаток этого светлого весеннего дня: перед ней лежали ее любимые книги и в широко распахнутые двери врывалось благоухание глициний.
Однако мысли императрицы были далеки от книг. Она сидела неподвижно, похожая на идола, вырезанного из слоновой кости, но мысли ее беспокойно метались. Неужели она никогда не будет любимой? Таким был вопрос, который часто вставал перед той, чьи дни были заполнены встречами с людьми. На мудрость императрицы полагались миллионы людей. Во дворце никто не мог жить, если она не хотела того. Она была справедливой, она была осмотрительной, она вознаграждала тех, кто был верен, и наказывала тех, кто нес зло. Однако ни одно из лиц, которое она видела, не светилось любовью к ней — даже лицо маленького мальчика, ее кровного племянника, ставшего ей названым сыном. Даже тот единственный человек, которого она любила и любит до сих пор в глубине своего сердца, даже Жун Лу разговаривал с ней уже два года, нет, три, только как царедворец разговаривает со своим повелителем. Он больше не приходил в ее дворец, как делал раньше, не искал предлогов для аудиенции, а когда она вызывала его, то приходил такой же надменный, как любой принц, и сохранял дистанцию, скрупулезно выполняя свой долг и не поддаваясь чувствам. Он по-прежнему оставался несравненным мужчиной; говорили, что городские девушки, случалось, заявляли, что выйдут замуж разве только за такого же красавца, как Жун Лу. Императрица возвысила его до принца, но как бы высоко он ни поднимался, ближе к ней он не становился. Он оставался ей предан, она знала об этом, но ей этого было недостаточно. Излечится ли когда-нибудь ее сердце от тоски?
Цыси вздохнула и закрыла книгу. Из всех людей менее всего она знала себя. Зная себя так мало, как она могла объяснить, почему сегодня жестоко вела себя с Сакотой? Цыси слишком была честна, чтобы уклониться от своего же собственного вопроса. Неумолимая даже к себе, она чувствовала, что ревнует к Сакоте маленького племянника странной ревностью, уходившей в прошлое, когда ее отрок — сын, так же как поступает теперь ее племянник, убегал от нее — родной матери, к Сакоте.
«Я любила сына, — думала Цыси, — моим долгом было учить и наставлять его. Проживи он дольше, может быть, он бы узнал…» Но сын ее умер. Она беспокойно поднялась, поскольку не могла переносить воспоминание о том, что он лежит в могиле.