Керри тоже улыбнулась, и ее охватили теплое дружеское чувство и огромный интерес к этим китаянкам всех возрастов, большинство из которых держали на руках младенцев. Она стала разглядывать их опрятные хлопковые кофты с широкими рукавами, их широкие, в складках, юбки и — с ужасом, — их маленькие, с заостренными ступнями ноги. Это надо исправить, решила она, ни минуты не сомневаясь, что ей удастся преодолеть этот варварский обычай. В руках у женщин были молитвенники и еще какие-то книги, аккуратно завязанные в голубые хлопковые платки. Когда служба началась, миссис Стюарт подошла к крошечному органу, и сразу послышался громкий шелест перелистываемых страниц. Большинство женщин, как Керри узнала потом, была обучены чтению, и они гордились умением отыскать указанный гимн. Доктор Стюарт, здешний пастор, терпеливо ждал, тайком подмигивая, пока, озабоченно подглядывая друг другу в книги и шепчась, они не нашли нужное место. Тогда он подал знак, и миссис Стюарт начала нагнетать воздух в не слишком послушный и наверняка перетрудившийся маленький орган.
Никто не сообразил заранее подготовить Керри к пению этого гимна. В белой церквушке времен ее детства псалмы и гимны звучали величаво и мелодично. Она ожидала услышать и здесь знакомые напевы и держалась, пока миссис Стюарт не заиграла «Есть на свете фонтан, наполненный кровью». Лица китаянок сделались сосредоточенными и взволнованными. И в тот момент, когда миссис Стюарт открыла рот и запела, все наперегонки принялись ей подпевать. Каждый пел так быстро и громко, как только мог, и по реву, который доносился из-за перегородки, можно было заключить, что на мужской половине творится то же самое. Маленькую часовню наполнял такой крик, что, казалось, вот-вот обвалится крыша.
Каждый слышал только себя и никого больше. Керри изо всех сил старалась скрыть свое изумление лишь бы не расхохотаться. Старая дама, сидевшая рядом с ней, раскачивалась взад-вперед и визжала высоким фальцетом, с немыслимой быстротой пробегая глазами текст гимна, и ее длинный ноготь скользил по страничке сверху вниз. Она кончила раньше всех, захлопнула книгу и торжественно выпрямилась, завязывая молитвенник обратно в платок. На лицах окружающих проступила зависть, и они забормотали вдвое быстрей. Старая дама величаво на них взирала, упоенная одержанной победой.
Это было уж слишком. Керри прижала платок к губам и вышла. Оказавшись на безопасном расстоянии от часовни, где никто не мог ее слышать, она смеялась до слез. Когда смолкли тягучие одинокие голоса одного или двух отставших, но решительно добравшихся до последних строк и воцарилась тишина, она вернулась и посмотрела на миссис Стюарт, стараясь понять, как она это выдержала. Но та давно ко всему привыкла. Она закрыла молитвенник и стала ждать проповеди.
На следующее утро Керри и Эндрю назначили свой первый урок китайского языка. Их учителем был сухой, морщинистый старичок, одетый в какую-то черную хламиду, свисавшую до земли и всю в пятнах. Заслуживал внимания еще его лишенный всякого выражения правый глаз, блуждавший с предмета на предмет. Он знал единственное английское слово «да» и, как они скоро заметили, употреблял его скорее по привычке, не придавая ему точного смысла. У них было небольшое пособие с обозначением звучания слов на ханчжоуском диалекте, подготовленное каким-то американцем, и экземпляр Нового Завета на китайском. Это и были их учебники. Но начав заниматься с учителем, они к полудню уже выучили несколько фраз. Обыкновенно они занимались с этим старикашкой с восьми до двенадцати и с двух до пяти, а по вечерам проверяли друг друга.
У Керри с самого начала обнаружилась поразительная способность к разговорной речи, что, как я слышала от нее, несколько раздражало Эндрю, поскольку умаляло его достоинство, ибо он верил в мужское превосходство. Зато он с большим успехом изучил написание иероглифов, и это его утешало, поскольку именно в этом он и видел истинный признак учености. Ценными качествами Керри были острый слух и замечательное произношение. Эндрю немного стеснялся говорить, ему казалось, что, если он что-нибудь знает неважно, это ставит его в неловкое положение; у Керри же не было ни подобной гордыни, ни чрезмерной стеснительности. Каждое усвоенное слово она смело употребляла в разговоре со всеми, будь то старый смешливый привратник, повар или служанка. Сделав ошибку, она так же смеялась, как ее собеседник, и получала от этого не меньшее удовольствие. Она веселилась от души, не думая о якобы попранном достоинстве, и с ее улыбчивостью и яркими карими глазами скоро стала любимицей китаянок. Ее любили еще и потому, что в ней легко угадывались тепло и человечность. Когда Керри увидела, что эти люди — такие же, как она, то и держаться с ними стала как с равными, без всякого пренебрежения и нарочитости, ибо ее переполняло тепло человеческой близости. Гнев и удивление вызывали у нее только грязь и нечестность, да и то ненадолго, поскольку оба эти греха, как на беду, оказались слишком уж распространенными, а людей, считала она, «можно сделать хорошими».
После дневных занятий они с Эндрю отправлялись на долгие прогулки, во время которых старались изучить город и его окрестности. Очень скоро они стали отдавать предпочтение окрестностям, потому что узкие, захламленные, кривые городские улицы, заполненные густой толпой и нищими, подавляли Керри. Кроме того, в городе, куда бы они ни направлялись, за ними всегда шла толпа зевак, а в этом не было ничего приятного. Впрочем, я думаю, горше всего ей было видеть печальные картины, особенно бродячих слепых. Я не раз замечала, как, посторонившись, чтобы позволить пройти слепому, она чуть не плакала и жалость переполняла ее сердце. При встрече со всяким незрячим, будь то мужчина, женщина или ребенок, она сразу начинала рыться в кармане в поисках денег, подавленная их убожеством и нищетой. «О, какая беда! — шептала она. — Сколько их тут, и им никогда не увидеть неба, никогда не увидеть земли, никогда!»
Всем прочим она предпочитала прогулку по большой городской стене, с бастионов которой открывался вид на город, на Западное озеро и на извилистые реки, сливавшие свои воды неподалеку от города. Здесь взору открывались обширные пространства полей, и никто не досаждал ей своим любопытством. Но даже отсюда она инстинктивно старалась не смотреть на землю у внешней стороны стены, ибо там часто лежали тела детей, умерших своей смертью или убитых.
Она почти сразу стала воспринимать Китай таким, каким он остается по сей день, — страной невероятных контрастов, где редкой красоты природа и дивные плоды изощренного людского воображения неотделимы от самого что ни на есть печального на свете. Это соединение красоты и скорби удивительным образом привязывало ее к новообретенной земле, но в иные минуты она с ужасом пряталась в своей комнате, полная отвращения и тоски по своему дому и по своей стране.
* * *
Святой, за которого вышла замуж Керри, оказался, как она вскоре обнаружила, еще и изрядным мужчиной. Они не пробыли в Ханчжоу и трех месяцев, как она уже была беременна. Дети вряд ли были предусмотрены в ее планах, и в своем неведении — роковом неведении представительницы своего поколения — она никак не могла понять, что с ней творится. Она пригоршнями глотала таблетки от печени и хинин, и только опытный глаз миссис Стюарт распознал причину ее недомогания. Когда правда открылась, Керри восприняла ее со смешанным чувством стыда и радости и с немалой долей удивления. Раньше она почему-то считала, что, коль скоро она посвятила себя святому делу, детей у нее не будет. Но она была по природе истинной женщиной и после недолгих размышлений над этой поразительной новостью, позволивших ей приспособиться к новой ситуации, не могла не обрадоваться и не уверить себя, что в ее служении Господу не произошло большой перемены — просто служение это приняло новую форму: теперь ей предначертано вести дом и воспитывать детей; что же до Эндрю, то он обойдется и без ее помощи.
Однако она упорно продолжала учить язык, хотя временами чувствовала себя совсем больной и вынуждена была подолгу лежать в постели. Как и следовало ожидать от женщины такого кипучего темперамента, у нее бывали периоды депрессии и спада жизненных сил, во время которых она почти что со страхом размышляла о том, как будет растить детей в условиях, столь не похожих на те, в которых росла сама, как дать им воспитание, подобающее людям их расы и веры, как уберечь их от печали и обычного для этой страны зрелища смерти. При этих мыслях к телесному недомоганию прибавлялась тоска по родине, по прямым и честным в делах людям, которых она знала в своем городке, по чистой простоте их жизни.