Вот какой закваски была эта американка.
* * *
Даже когда спало душевное напряжение этого дня, решимости не убавилось. Mynheer, который успел скопить немалые богатства, продал за хорошие деньги свою фабрику и передал в чужие руки все, чем владел.
Его жене было не трудней, чем ему. Она поплакала, бродя по дому, но потихоньку, отвернувшись в сторону, ибо никогда не сделала бы ничего, что могло бы отвратить ее мужа от исполнения долга, и она ни капли не сомневалась, что он лучше ее способен постичь Господню волю. Она день-деньской была занята стряпней, стиркой, уборкой и наблюдением за девочками-служанками, так что у нее не было лишнего времени для мыслей о Боге, и она оставляла их своему мужу. Кроме того, ей стоило такого труда разобрать по складам несколько стихов из Библии, что она доверяла его ежеутренним и ежевечерним чтениям из Священного Писания и горевала, что даже утром, когда она слушала эти благие слова, ум ее был попеременно занят то кофейным пудингом, то колбасой, а по вечерам, к стыду своему, она часто начинала клевать носом во время молитвы, так что мужу приходилось будить ее и поднимать с колен. Она робела всякий раз, хотя он никогда не упрекал ее, а только говорил своим глубоким добрым голосом:
Ну что, моя дорогая Гильда, очень ты устала?
— Ах, Иоанн, — всегда покаянно отвечала она, — я в самом деле хочу слышать голос Божий, но почему-то мне это не удается, скажи почему?
Легко понять, что, когда он решил тронуться в путь, у нее не возникало по этому поводу ни малейших сомнений, тем более что он ни в чем ее не ограничивал и позволил захватить с собой все дорогое ее сердцу добро — сложенные в огромные ящики перины, голубые и белые блюда, серебро и всю нужную домашнюю утварь.
Два их старших сына были уже женаты, жили своим домом, но поскольку они принадлежали к той же церкви, то тоже вынуждены были покинуть родину. С mynheer'oм Штульгингом оставался младший сын Германус, державшийся по молодости очень строго и прямолинейно. В отличие от братьев, его не отдали в торговлю, потому что он был поздний ребенок, переживший несколько других детей, и слишком хрупкого телосложения. Более того, когда он вошел в возраст, семья процветала и могла не скупиться, а молодой человек так гордился собой, так тонко воспринимал мир и был исполнен такой любви к красоте, что отец и мать предоставили ему самому выбрать себе занятие. Всему остальному он предпочел мастерство ювелира, потому что любил ощущать в руках драгоценные камни и любоваться их цветом, и еще он научился делать и чинить часы, ибо его увлекала точность и изысканность их волшебных механизмов, способных отмечать каждый миг.
Германус удивительно был не похож на своих кряжистых, расчетливых родителей. Стоя у церковной скамьи между ними или рядом со своими плотными братьями, их женами и детьми, он выглядел маленьким и хрупким, но при этом держался так гордо и независимо, что никому бы и в голову не пришло его унизить. К тому же он был образованнее других, так как настаивал, чтобы его учили очень многому. Он говорил на нескольких языках, писал музыку и стихи, замечательно рисовал и с одинаковой сноровкой обращался с карандашом, пером и чернилами. Кроме того, он был одарен превосходным голосом и тонким слухом, помогавшим ему чувствовать высоту тона. Эта его способность обнаружилась очень рано, и едва он вышел из детского возраста, ему уже доверили в церкви камертон, и он задавал тон при пении псалма.
Тонкое, пламенеющее, гордое, исполненное страстной любви к красоте естество этого молодого человека тоже воплотилось в нашей американке, ибо он был ее отцом.
* * *
Временами, к собственному своему удовольствию и к радости mynheer'a Штультинга, младший сын отправлялся в путешествие. Уезжая из дому, он любил немного покрасоваться и как-то купил себе в Амстердаме яркий жилет, а в другой раз — высокий шелковый цилиндр; ему нравилось безупречно чистое белье, и он был очень привередлив в выборе духов и в покрое своих сюртуков. Тем не менее, никогда не обманывал родительского доверия, даже в тех случаях, когда не брал с собой верного слугу, ибо его утонченность и развитое чувство самоуважения оберегали его от грубых грехов, свойственных его ровесникам.
Когда mynheer, собираясь в путь, стал подводить итог делам своей фирмы, обнаружилось, что некоторые предприниматели оставались еще ему должны, так как во многих городах розничные торговцы с удовольствием брали его отличную мебель, которая была самолично им проверена, а часто отполирована его собственными руками. В этих случаях он призывал к себе сына и говорил: «Германус, поезжай снова в Амстердам, повидай на этот раз главу торгового дома и подбей счета. Скажи ему, что я покидаю свою страну ради свободы, а это для меня и конец и начало».
Владелец торгового дома, к которому mynheer в этот раз отправил своего сына, был французом, из гугенотов, унаследовавшим состояние своего отца, и поскольку Германус бывал там и раньше, он знал его молодую дочь. В каждый новый приезд его все больше очаровывала эта крошечная темноглазая девушка, такая легонькая и хрупкая в сравнении со знакомыми ему белокурыми голландками, при том, что он и сам был невелик ростом, она была ему чуть выше плеча. Правда, обычаи их страны были так строги, что им ни разу не удалось потолковать наедине, но последние три раза они при встрече приглядывались друг к другу, глаза их говорили очень многое, и он знал, что в один прекрасный день будет сказано еще больше.
Он понимал, что это их последняя встреча. Пока он передавал поручения отца, она сидела, наклонив свою кудрявую темную головку над пяльцами, застенчивая и молчаливая, но, услышав, что он должен уехать в чужую страну, она подняла глаза, вздохнула, и он увидел, как она приложила руки к груди. Неожиданно для самого себя он почувствовал трепет в собственной груди, нечто такое, что он не посмел бы еще назвать любовью, но что разлилось в нем теплой волной и чуть не удушило его. Он понял, как ему нужна эта маленькая французская девушка. Вспыхнул, стал заикаться и, мучительно преодолевая гордость и страх, попросил у отца руки его дочери. Старик так был удивлен, что в тот же момент услал дочь из комнаты; его темные брови поползли вверх, он заморгал округлившимися глазами, плечи задергались, и пальцы задрожали. Тем не менее, он не сказал ни да, ни нет; он знал, что отец этого молодого человека богат, и решил повременить, чтобы обо всем договориться позднее.
— Но я уезжаю из своей страны, — сказал Германус с неожиданной твердостью. — Мы должны договориться немедленно.
Однако по тому, как замигали устремленные на него острые глаза, Германус понял, что просит о невозможном, и с надменным видом вышел из дома. И хотя сердце у него бешено билось в груди, гордое лицо ничем не выдавало чувств.
На улице он, при всей своей гордости, зарыдал. Спотыкаясь, побрел по булыжной мостовой к себе в гостиницу, не разбирая дороги из-за набегавших на глаза слез. Остаться здесь еще на один день он не мог, поскольку со всеми делами было покончено. И вдруг, не веря собственным ушам, он услышал легкие, быстрые шаги у себя за спиной: это была она. Волосы ее были убраны под небольшой кружевной платок; она схватила его за руки и вылила на него целый поток слов. Неужели он уезжает? В Америку? Боже мой, так далеко! Так далеко! На глазах у нее вдруг навернулись слезы, а они, эти карие с золотыми крапинками глаза, были такие прелестные, такие по-детски доверчивые. Германус взглянул на нее с отчаянием. Этот миг словно вобрал в себя долгие месяцы нежного ухаживания. Его голландская прямолинейность пришла ему на помощь. Он без обиняков спросил: «Ты хочешь быть моей женой?»
Она метнула на него взгляд и откровенно сказала: «Хочу».
Они тут же принялись строить планы. Она была одна в доме, если не считать старика отца и домоправительницы; мать ее давно умерла, и ей не стоит труда убежать. Она может встретиться с ним через полчаса, и они сразу наймут экипаж. Да, у нее не было ни капли сомнения она давно уже решила, что, если он попросит, она будет принадлежать ему. Она поедет к его родителям и в Америку.