Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но еще более странной, совсем уж неадекватной выглядит ответная реакция Симонова:

► ПИСЬМО К.М. СИМОНОВА В.М. МОЛОТОВУ 

С ПРИЗНАНИЕМ СВОИХ ОШИБОК

В ДИСКУССИИ О ТВОРЧЕСТВЕ

В.В. МАЯКОВСКОГО

4 августа 1953 г.

Дорогой Вячеслав Михайлович!

Благодарю Вас за Ваше письмо. Оно помогло мне понять, в чем состояла моя ошибка и с публикацией изложения доклада В. Друзина, и с последующей неверной оценкой с моей стороны содержавшихся там половинчатых, беспринципных суждений.

Но дело не только в этом, Ваше письмо для меня — сравнительно еще молодого коммуниста — послужит большой наукой на будущее. Что это так, надеюсь доказать делом.

Глубоко уважающий Вас

К. Симонов

(Там же. Стр. 131).

Даже с самим Сталиным Симонов не держался так подобострастно. В куда более страшных, смертельно опасных объяснениях с ним ему удавалось сохранить свое человеческое достоинство:

► После того как Сталин отнесся положительно ко всем моим предложениям как редактора «Нового мира»... я вдруг решился на то, на что не решался до этого, хотя и держал в памяти, и сказал про Зощенко — про его «Партизанские рассказы»... — что я отобрал часть этих рассказов, хотел бы напечатать их в «Новом мире» и прошу на это разрешения.

— А вы читали эти рассказы Зощенко? — повернулся Сталин к Жданову.

— Нет, — сказал Жданов, — не читал

— А вы читали? — повернулся Сталин ко мне.

— Я читал, — сказал я и объяснил, что всего рассказов у Зощенко около двадцати, но я отобрал из них только десять, которые считаю лучшими.

— Значит, вы как редактор считаете, что это хорошие рассказы?

Я ответил, что да.

— Ну, раз вы как редактор считаете, что их надо печатать — печатайте. А мы, когда напечатаете, почитаем.

Думаю сейчас, спустя много лет, что в последней фразе Сталина был какой-то оттенок присущего ему полускрытого, небезопасного для собеседника юмора, но, конечно, поручиться за это не могу. Это мои нынешние догадки, тогда я этого не подумал, слишком я был взволнован — сначала тем, что решился сам заговорить о Зощенко, потом тем, что неожиданно для меня Жданов, который, по моему представлению, читал рассказы, сказал, что он их не читал...

(К. Симонов. Истории тяжелая вода. Стр. 382-383).

Нелегко было ему на прямой вопрос Сталина («Значит, вы как редактор считаете, что это хорошие рассказы?») ответить «да». Во-первых, потому что, как выяснилось, он вовсе не считал их такими уж хорошими. Но пускаться по этому поводу в длинные объяснения («Это не очень сильно художественно, но это очень честная попытка стать на правильные позиции») в той ситуации он счел для себя невозможным. Надо было отвечать прямо, определенно и недвусмысленно. Так он и ответил.

Ответная реплика Сталина, в которой Симонову послышался, как он пишет, оттенок «небезопасного для собеседника» сталинского юмора, на самом деле была довольно-таки зловещей: что ж, мол, печатайте. А мы, когда напечатаете, почитаем. Это была прямая угроза. Почитаем, поглядим, не пропитаны ли и эти новые рассказы Зощенко духом пошлости и безыдейности.

А тут еще — предательское поведение Жданова, которому Симонов эти рассказы давал и который их, конечно, читал, но не рискнул в этом признаться.

В общем, что говорить, — в той ситуации Симонов держался молодцом.

А тут, перед Молотовым, в ситуации куда менее опасной, — как будто бы даже совсем не опасной, — вдруг спасовал. Вытянулся по струнке, как нашкодивший приготовишка перед грозным учителем.

Что же в этом случае заставило его «потерять лицо»? Утратить всегда присущее ему чувство собственного достоинства?

Ответить — или хоть попытаться ответить — на этот вопрос мне помогут кое-какие мои личные воспоминания.

* * *

В январе 1953 года в Союзе писателей началась долгожданная дискуссия о Маяковском. Впрочем, как для других — не знаю: уж больно время было тогда неподходящее для таких дискуссий, но для меня она была именно долгожданная.

В Маяковского я в те годы был совершенно по-сумасшедшему влюблен, считал его обойденным, несправедливо забытым, оттесненным на обочину литературного процесса. В какой-то мере это было действительно так: футуризм разоблачали как мелкобуржуазное, упадочническое направление в искусстве XX века, особенности поэтики Маяковского, еще недавно считавшиеся выдающимися его новаторскими достижениями, почти открыто объявляли формалистическим трюкачеством, и вообще главными поэтами века тогда считались Алексей Сурков, Твардовский и Исаковский.

Всё это приводило меня в ярость. Я даже написал однажды (и отправил!) письмо самому Сталину, в котором предлагал ему (вот дурак-то!) поставить Маяковского в один ряд с Горьким, как равноправного с ним основоположника социалистического реализма, а прах Маяковского похоронить —  рядом с Горьким, в Кремлевской стене.

На мое счастье, это мое письмо до Сталина не дошло. Но я не унимался. Писал и пытался печатать разные статьи на эту тему. Но ничего из этих моих попыток не получалось: торжествовали враги Маяковского — явные и тайные.

И вот наконец — открытая дискуссия. Поняли наконец, что тут что-то не так.

Я не сомневался, что уж теперь-то правда восторжествует. Я жаждал реванша, и если даже и не вполне рассчитывал на успех, то, во всяком случае, радовался открывшейся вдруг возможности высказать вслух, публично, с трибуны всё, что у меня накипело.

Короче говоря, я не пропустил из этой дискуссии ни одного дня, и на первом же ее заседании послал в президиум записку с просьбой предоставить мне слово.

При этом, надо сказать, у меня состоялся довольно-таки странный на мой тогдашний взгляд разговор с моим школьным учителем литературы — Николаем Ивановичем Калитиным. (Он был в то время довольно известным литературным критиком, хотя больше писал о театре.)

— Вы собираетесь выступать? — удивленно спросил он меня.

— Да, — сказал я. — А вы?

— Что вы! — испуганно ответил он. — Это же очень опасно! Извратят, перетолкуют, потом во всю жизнь не отмоешься!

Я подумал, что старик, судя по всему, совсем спятил. Во всяком случае, испуг, отразившийся на его лице, показался мне ни на чем не основанным: свободная же дискуссия!

И вот тут — с тем же вопросом — подошла ко мне моя литинститутская профессорша Вера Васильевна Смирнова:

— Вы хотите выступить? Я сказал, что да, хочу.

— У меня к вам просьба, — сказала она. — Я вас очень прошу. —  Она сильно надавила на слово «очень». — Не делайте этого.

— Но ведь я уже послал в президиум записку, — растерянно сказал я.

— Все равно, откажитесь.

— Не могу, — сказал я.

Она изменилась в лице. Мне даже показалось, что побледнела.

— Ладно, — сказал я. — Если меня не выкликнут, я настаивать не стану. Ну, а уж если объявят, тут ничего не поделаешь.

Она хотела еще что-то добавить, но почему-то раздумала. Сказала только:

— Хорошо. Бог даст, пронесет. Но если выйдет так, что вы уже не сможете отказаться и вам все-таки придется выступить, ни в коем случае, — вы слышите? — ни в коем случае не солидаризируйтесь с Трегубом.

Я кивнул. Хорошо, мол, не буду.

Вообще-то я ни с каким Трегубом солидаризироваться и не собирался. Но предупреждение Веры Васильевны, чтобы я с ним не солидаризировался, было и не совсем беспочвенно.

Главная драка, главный бой на той дискуссии шел между двумя группами: группой Перцова и группой Трегуба.

Перцов был автором недавно вышедшей толстенной монографии о Маяковском, выдвинутой на Сталинскую премию. Человек он был знающий, в былые времена даже близкий к ЛЕФу. Но основная идея его книги была мне, мягко говоря, не близка: он доказывал, что Маяковский постоянно боролся с футуризмом и формализмом, преодолевал его и наконец-то преодолел

190
{"b":"189831","o":1}