Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Оригинально, правда? 06 этом надо бы отдельно, но не могу не сказать, что в данном аспекте вудизм весьма повлиял на менталитет гаитянской нации. И отнюдь не в лучшую сторону.

Теперь, когда вудизм не преследуется, ритуальные церемонии стали уже и бизнесом, вошли в индустрию туризма. Тому, кто покупает тур, скажем, в «Клуб Мед», в Гаити выдержанный в обычном международном стандарте, помимо, например, игры в теннис, в гольф, бесплатной выпивки и прочего, еще и водистские ужасти предложат, с приворотными зелиями, в духе мандельштамовского супа-варева «из ребячьих пупков». Можете считать, что приобщились к вудизму.

Ну а если кто захочет еще основательнее подковаться, материалы имеются.

Книга, написанная Альфредом Метро, может быть самая тщательная, основательная попытка проникнуть в вудистские дебри. Уж так все там расписано, и что какой символ обозначает, и все ритуальные церемонии препарированы, разложены как в анатомическом театре. Вот только духа нет, колдовства, волшебства. Того нет, почему в это верят.

Наверно такая задача исследователями и не ставится. Ее берут на себя артисты, художники. Вот кто настоящие апологеты веры. В дух, в личность, в себя самого? Но уж тут самая что ни наесть мистика. Откуда он, этот дар берется? Гаитянская живопись — чудо покруче вудизма. Тига, Проспер, Сежурне

— вот чьи образы на гаитянских купюрах следовало бы изображать, а не генеральские. Но это ж сколько раз нужно помереть, чтобы соотечественники тебя признали?

Впрочем, в Гаити на рынке картин смерть художника отражается мгновенно: конъюнктура изменяется, можно сказать, еще до похорон, цены на работы умершего вздергиваются в два-три раза. Да что там, в десятки раз! Недавно вот в частном доме продавалась картина Сежурне — 30 тысяч американских долларов. И еще считалась, что это скромно. Работы Стивенсона Маглора, который вкалывал как конвейер (кстати, потрясающая продуктивность — тоже особенность художников-гаитянцев, знающих будто какой им отпущен короткий земной срок) недавно еще пачками, без подрамников лежали на полу в галереях, и вдруг в рамы дорогие оказались окаймлены, и цены выставлены — ну те самые, что ему и положены. Не по гаитянским уже меркам — по мировым. Причина тут не в признании: что талантлив — слепому было ясно. Но требовалось еще и помереть. Всего-то.

А пока живут — работают как заведенные, что отмечается и в популярных книжных сериях о разных странах: гаитянские художники, там говорится, работают «фул тайм». Мне довелось быть тому свидетелем. Видела еще не просохшие картины Проспера, — в книге Родмана он назван доминантой группы Сан-Солей, а в книге Юрбона «Тайны водизма», его работы даны как иллюстрации к этим тайнам, — что называется, с пылу — с жару, и этой свежей продукцией все стены ангара в Кенскоффе были завешены. Какую же надо иметь просто даже физическую выносливость, чтобы так вкалывать. Что же до остального — тут явно не обошлось без колдовства. Такая мощь воображения, бесконечное разнообразие деталей, любовно, с явным наслаждением выписанных — да что по сравнению с этим все вудистские заклинания! Хотя если Просперу они помогают

— пусть. Полотна его и вправду дышат, несут в себе заряд. Мироздание, наверное, он ощущает и как реальнейшую в каждой своей клеточке плоть, и как мистерию, завихрение духа. Словом, настоящий артист, в котором и божественное присутствует и дьявольское, чертовское.

Снимая со стены ту работу, что мы выбрали, Проспер, обернувшись, сказал: холст вправду хороший, добротный. И улыбнулся. Если бы не эта улыбка, не выражение глаз, совершенно бесхитростное, мы бы не поняли, что он имеет виду именно холст — как холст! Как материал, орудие производства. А что на холсте? — да так, пустяки… Из ряда тех «безделиц», что пушкинский Моцарт между делом сочинил и показал Сальери.

Когда этот материал готовился к печати, пришло известие о смерти Проспера Пьера-Луи.

1997 г.

Большой зал

Большой зал консерватории всегда отличался особой атмосферой, которую создавали не только выступающие в нем артисты, но и посетители. Когда сейчас вспоминаешь лица, возникает блистательный ряд — честь и слава нашего отечества, самый драгоценный культурный его слой. Наверно, они посещали и театральные премьеры, но в Большом зале держались иначе: свободней и вместе с тем строже, и праздничнее и скромней. Там не было принято наряжаться, поддаваться дешевой экзальтации. Там на равных чувствовали себя и знаменитости, и студенчество, и старички-пенсионеры, выкрикивающие «браво», «бис», не жалевшие для аплодисментов ладони. Безбилетное же студенчество сносило хлипкий милицейский кордон, а, бывало, нешуточно рискуя, пробиралось в Большой зал по крыше. Удивительно, как еще выдерживал амфитеатр такой, не учтенный в проекте, дополнительный груз. Но это тоже была традиция Большого зала — безбилетных не преследовать. Коли пробрались, пусть слушают. И они слушали, не дыша, замерев.

Ходили не только на гастролеров, иностранных звезд — огромным спросом пользовались абонементные концерты, с выдержанными программами: скажем, фортепьянные концерты Бетховена в исполнении Гилельса, или симфонии Брамса под управлением Зандерлинга, или оратории Гайдна, Генделя… Они были рассчитаны на тех, для кого потребность в музыке была постоянной. Вообще считалось, что человек интеллигентный, за редким исключением, не может обходится без нее.

Люди были разные, с разными взглядами, но, встречаясь в Большом зале, поднимаясь по его широким парадным лестницам, прохаживаясь в антракте в верхнем фойе, напоминающем по форме подкову, даже самые непримиримые кивали друг другу вполне дружелюбно. Приобщенность к общей очищающей радости, общему высокому наслаждению как-то незаметно и даже возможно неосознанно, смягчала вражду, сближала крайности. И люди, пусть только на время, чувствовали облегчение. От суетности, сиюминутного, от себя самих.

Андроников с семейством, Пастернак, Мариэтта Шагинян до последнего дня, Козловский, как всегда, в бабочке, Нейгауз, Рихтер с Дорлиак, Шостакович, академики Курчатов, Алиханов, Гольданский, дипломатическая пара Суходревов — ряд этот можно продолжать и продолжать. Их всех объединяла любовь к музыке.

А кроме того, сама форма фойе Большого зала, где они в перерывах прогуливались, не давала им разойтись, так или иначе сводила лицом к лицу, не выпускала, сближала. Чтобы столкновения избежать, требовались особые уловки: прибегать к ним было бы не достойно музыки. Не достойно их круга — интеллигентных людей.

А какие были билетерши! Седенькие, круто завитые, в туфлях на пуговке и на высоких каблуках, неприступные, коли опоздал, готовые костьми лечь у высокой белой двери в зал, но не пустить осквернителя после третьего звонка.

А гардеробщицы! Недавно одна из той старой гвардии, сетуя на нынешние нравы, произнесла целую здравицу во славу калош. Как это было удобно, опрятно, как хорошо для Большого зала! «И дамы — в ботиках, дамы — в ботиках», — повторяла грустно, глядя на заслеженный вестибюль.

А белые кресла с лирами на спинках! На таких небрежно не развалишься.

Зал строился, мыслился как храм искусства, и те, кто туда приходили, кто там работал, соответственно держали себя.

К 60-летию Большого зала Мариэтта Шагинян писала: «Нельзя отделить от Большого зала людей, которые так много лет заняты незаметной, но важнейшей культурной работой, создавая добрую славу ему и его концертам: это в первую очередь директор Большого зала, хорошо известный москвичам и любителям музыки Е.Галантер, всегда находящий слово внимания и помощи для посетителей концерта, его заместитель М.Векслер, кассир М.Глаголева и старший контролер А.Морякова и многие, многие другие. Для меня все обслуживающие Большой зал от гардероба до дежурных возле зала — знакомы, как добрые друзья, да, думаю, не только для меня. Величавая стихия музыки сроднила нас с ними, и в памяти нашей Большой зал неразрывно слился с их лицами, ставшими для москвичей так хорошо знакомыми».

39
{"b":"189822","o":1}