Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А сам он постоянно находил в своем исполнении несовершенства, страдая, не доверяя никаким комплиментам, изъявлениям восторга. Но однажды Александра Михайловна привезла из поездки проигрыватель, о котором речь шла в начале, и поставила одну из подаренных пластинок — «Аполлон Мусагет» Стравинского.

Мравинский слушал, сидя в кресле, и, когда закончилось, с горечью произнес: «Боже мой, какой я несчастный! Ведь как играют, как по форме прекрасно, все выверено, одухотворено… Вот видишь, мне с моими так не сделать…» — «Это ты, — она ему сказала, — это твой оркестр». И он заплакал, всхлипывая, как мальчик.

Он, плакал, бывало и от обиды. Такое трудно представить, зная его властность, аскетическое лицо, с выражением горделивой неприступности, в чем-то сродни Гете. Но и Гете, наверно, были необходимы выплески, выходы из напряженнейшего состояния духа, и его жизнь сдергивала с Олимпа, и хотелось, верно, плакать, биться о стену головой. Вот и Мравинский, когда его доводили, был способен на буйство. Однажды, явившись домой после вызова в «высокие инстанции», подошел к серванту, где стоял подаренный японцами сервиз, предметов эдак на двести, — и вмиг сервиза не стало.

«Почему я каждый раз должен продлевать себе прописку?!» — так он формулировал свои отношения с властями. Приезжая после заграничных турне и привозя восторженные рецензии, говорил: «Ну вот еще прописку себе продлил».

Впрочем, как местные власти, начальство ни старались, укротить, приручить Мравинского им не было дано. Он оставался им не подвластен. Наказание, что ими для него придумывались, он сбрасывал, как сильный зверь неумелые путы: в заграничное турне не пускали — ехал в свое прибежище в Усть-Нарву и наслаждался жизнью там, бродил, дышал вольно, всей грудью, писал дневники. В том-то и штука, что посредственности мерили его своими мерками, лишали того, что для самих было соблазном, а его богатство было в нем самом, и он умел, знал, как с ним распорядиться.

Политика его не занимала, хотя насчет реального положения дел он не заблуждался, не поддавался иллюзиям. Но то, что ему мешало, и то, что привело к трагическим в его судьбе, судьбе его семьи, последствиям, воспринимал не как политик, а как философ. Верил ли он в перемены, надеялся ли на них? По-видимому, он был далек от мысли, что возможен сдвиг, сразу преобразующий все в стране, в обществе. Готовился терпеть — и жить, не обольщаясь надеждами, мол, авось, вдруг… Внутренние ресурсы — вот что, вероятно, для него было существеннее. Стоит, пожалуй, об этом задуматься и нам сейчас: если рассчитывать только на самих себя, возможно, и разочарований, и злобы будет меньше.

— А все же что его здесь удерживало? — задаю сакраментальный для наших дней вопрос.

— Сколько раз его при мне уговаривали остаться, — говорит Александра Михайловна, — но он, как зверюшка, стремился домой, скорей домой. Отмечал в календарике дни, оставшиеся до возвращения… А как-то мне сказал, что не смог бы работать на Западе: там другой человеческий материал. Ведь наши люди эмоционально очень многогранны, как ни один другой народ.

— А кроме того, — она продолжила, — сложность, драматичность нашего времени, нашей страны, таких художников, как Мравинский, не только не обедняли, а напротив, даровали им возможность постижения трагического, без чего искусство не возможно, и Мравинский это, конечно, сознавал.

Сознание такое живет и в самой Александре Михайловне Вавилиной, замечательной флейтистке, уволенной из оркестра, где она проработала столько лет, спустя год после смерти Мравинского, когда его место там занял Юрий Темирканов. Да, перемены, переориентация в оркестре были, наверно, неизбежны, ведь Темирканов — антипод Мравинского во всем. Можно предположить, что видеть, чувствовать исходящие от пульта первой флейты противоборствующие токи, флюиды, ему стало тягостно. Оркестр Мравинского, с трудом, но «переучивался», Вавилина — нет, не могла. В этой драматической ситуации кто победитель, а кто побежденный заранее предугадывалось. К сожалению, форму это все обрело далекую и от искусства, и от милосердия, от христианских понятий. Так, возможно, наша реальность и диктует, доводя несогласие, соперничество до полного уничтожения противника. Но нельзя не сказать, что сообщение об увольнении вдова получила в день годовщины смерти мужа, после концерта, посвященного его памяти: тогда вот раздался телефонный звонок… Вавилина осталась и без работы, и практически без средств к существованию: накоплений никаких. Чтобы поставить мужу надгробие, достойное его памяти, пришлось расстаться с инструментами, флейтами. Его память не позволяла и оказаться сломленной. Но, Боже мой, откуда человеку силы брать?..

Вопрос этот, мне кажется, превыше всех проблем творчества, всех достижений в искусстве, в науке, и прогресс, и благоденствие отступают перед его вечной трагической неразрешимостью. Никто из нас не знает что ему предстоит, и, пусть не всегда даже осознанно, мы ищем примеры. Они есть.

Отчеканены в слове, в музыке, в живописи, в архитектуре. Все это было бы не нужно, если бы не рождало в людях способность жить.

1991 г.

Тайная любовь

«Милые мама и Ина, я знала, что мои известия о разводе и выходе замуж произведут на вас сильное впечатление и очень того боялась. Это и было причиной, почему я так долго ждала и не хотела писать только о разводе и написала обо всем только, когда к плохим новостям можно было прибавить и хорошие. Мне кажется, что вы думаете, что я вышла замуж за Марка только „пар депи“, но это не так — Марк очень хороший и близкий мне человек, и я его очень лю6лю и надеюсь, что буду с ним счастлива. Я не бросила Мишу для него, мы разошлись задолго до того по разным и сложным причинам. Это почти нельзя объяснить в письме, но в общем это был длинный процесс отчуждения, которое, как это ни странно, может произойти и после 26 лет совместной жизни… Вам может показаться, что такие вещи, как его интерес к Франции и мой к России, не должны были бы играть большой роли в отношениях между мужем и женой, но у нас это так вышло. Все мои усилия за последние десять лет были направлены на пропаганду русского искусства и русской музыки — он же находит, что Россия есть дикая страна, и важна только Европа и ее культура. Когда отсутствует нежность или страсть, то эта разница во вкусах разъединяет людей, даже если их когда-то связывала любовь… что касается меня, то Марк со мной возится, и рад, и счастлив. Вот когда мы приедем, вы увидите какой он хороший и умный человек. И любит свою родину больше всего на свете…»

Письмо было послано из Америки в послевоенную Европу почти пятьдесят лет назад. Из Нью-Йорка в Женеву. Место же, где эти далекие точки пересекаются — Россия. Как пароль: «Любит свою Родину больше всего на свете».

Любовь бывает разной: робкой, страстной, откровенной — и тайной.

Конечно, тут вопрос темперамента, но мне лично тайная любовь представляется наиболее подлинной. И это касается всего, человеческих взаимоотношений, искусства, политики. Ведь любовь тайная отнюдь не предполагает боязливости, скрытности, она может быть и дерзкой, действенной. Но что в ней отсутствует начисто, так это какая-либо выгода, корысть. Истинные сыны отечества любят свою Родину именно тайной любовью. Что, правда, приводит порой к недоразумениям, неверным толкованиям их слов, поступков. Хотя, как правило, спустя время, иной раз довольно долгое, тайное становится явным — и кажется удивительным как можно было не угадать, не понять таких чувств.

Сейчас мы переживаем период, когда былые тайны расшифровываются, проступают, казалось, начисто стертые имена, и эта лавина все растет и растет. Возможно, даже хотелось бы и остановиться, заняться сегодяшними делами, но по существующему закону всякое действие равно противодействию, и если нам сегодня столько приходится рассекречивать, восстанавливать, возвращать, значит до того изрядно потрудились — засекречивая, разрушая, стирая.

21
{"b":"189822","o":1}