Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лев Коварский, как вспоминает Кейт, часто повторял: атом дал нам защиту и энергию. В том же, что помимо защиты, он используется и как угроза, в этом участия его, Коварского, не больше двух процентов… Два процента — мало или много? На склоне лет критерии иные, чем в молодости. А вот почти полвека назад, когда лучшие научные умы трудились над проектом «Манхэттен», Коварского туда не допустили, сочли недостаточно надежным для столь серьезного дела, чем он был весьма огорчен. Но власти, за работой над проектом наблюдающие, решили не рисковать: войти в ряды создателей первой американской атомной бомбы Коварскому помешали русские корни.

Правда, он оказался близко, в Канаде, где продолжался кембриджский эксперимент: предстоял запуск реактора. Там он познакомился с Кейт, ее брат-электронщик работал с ним в одной группе.

Кейт родилась в семье известного немецкого химика Фрейндлиха, покинувшего Германию в 1933 году после прихода к власти Гитлера. И хотя все, и отец, и брат, и она сама неплохо устроились, имели интересную работу, тоска по дому не заглушалась ничем.

Кейт рассказывает… Ее легкие седые волосы забраны назад, в пучок.

Крупные руки, без колец, без маникюра, про которые можно сказать — рабочие, лежат на коленях — Кейт смотрит мне в лицо, и вместе с тем — сквозь, вдаль…

Вот она стоит в поезде у окна, и ей очень одиноко, грустно. Брат взял ее с собой на экскурсию в горы, организованную его коллегами, и зря она согласилась. Она боится, что заплачет, это будет такой стыд! Коварский к ней подошел, заговорил и… — непонятно как это ему удалось — но она просто-таки валится от хохота. Вроде бы ничего особенного, а до того смешно! Она не успевает отсмеяться, как вдруг он произносит серьезно: «Знаю, что в отличие от других немцев-эмигрантов, считающих, что вместе с Гитлером надо ругать и страну, ненавидите фашизм, но не Германию. И вы абсолютно правы.»

В сегодняшний день Кейт возвращается с неохотой, не без труда припоминая мой вопрос:

— … везло ли ему или нет? Это трудно сказать. Но сам он действительно чувствовал себя где-то с краю… Относительно Нобелевской премии? Нет, так вопрос не стоял. Наверно могли, но не выдвинули. Он занимал высокие посты, и в Комиссариате по атомной энергии, и в ЦЕРНе, но всегда кто-то находился над ним. Его это раздражало, хотя, признаться, он не очень умел ладить с людьми.

Даже странно, ведь по натуре был добрый, отзывчивый, но какой-то другой. Вы видели фильм «Сталкер»? Вот мой муж на Сталкера похож. Чем? Они оба искали справедливости, правды. И оба казались окружающим странными.

— Многое он сам усложнял, — Кейт продолжает. — Но иначе наверно не мог.

Взрывался мгновенно, никто вокруг себя так не вел. И даже чувство юмора у него было совсем иное, не французское, хотя, можно сказать, всю жизнь во Франции прожил. Вообще он в чем-то очень существенном отличался, не знаю, как объяснить… Ему все вещи приходилось шить на заказ, он не подходил ни под какие стандарты, над всеми возвышался, всюду был заметен, высокий, большой. Особенный… Это приносило и ему самому, и тем, кто был с ним рядом, и счастье, но и боль. Да, ему приходилось тяжело, и он рано понял, что значит изгнание.

Русская эмиграция — эта сложная тема. Сказать, что другие народы, другие нации могут переселяться из страны в страну, не испытывая никаких комплексов, а только русские страдают? Какая-то получается мистика. Цветаева писала: «На какой бы точке карты, кроме как на любой — нашей родины, мы бы ни стояли, мы на этой точке — и будь она целыми прериями — непрочны: нога непрочна, земля непрочна…»

А вот Кейт считает, что все обстоит проще: если ты не рожден в системе, она тебя не поддерживает. Особенно это касается Франции, где, с ее точки зрения, кастовость очень сильна. Чтобы добиться того, чего ее муж добился, ему понадобились двойные усилия. И он никогда не забывал времени, когда его держали перед закрытыми дверьми: он проник за них, но с опозданием. В науку вошел только после тридцати, тогда как его сверстники куда больше успели.

Ему приходилось нагонять, чего он тоже не забывал всю жизнь. И это был не просто период безвестности, безденежной молодости, впоследствии порой приобретающий даже некий романтический оттенок — это было безжалостным приговором человеку со сторону. Безродному, иностранцу.

А ведь от родной почвы Коварский не по своей воле отказался, его одиннадцатилетним увезли. Но и то правда, что в ту эпоху родина к таким, как он, ласковости не выказывала. Человек начитанный, интересующийся, он и не питал иллюзий на сей счет.

В 1936 году пришел в советское посольство в Париже за разрешением на визу для поездки в Ленинград, где жила его мать. Ему сказали зайти через месяц. Спустя месяц явился и услышал, что ответа пока нет, надо еще месяц обождать. Так повторялось трижды. Он понял и больше не приходил. А вскоре от матери пришло письмо с просьбой больше ей не писать — почему, догадаться нетрудно Его старший брат Николай, и музыкально, и литературно очень одаренный, но так и не сумевший ни к чему приладиться, болезненно переживший разрыв родителей, отъезд, отрыв, к концу войны исчез. Лев не смог найти никаких его следов. Последнее, что он знал о брате: тот был переводчиком в американских войсках в Германии, и была у него мечта вернуться на родину, в Советский Союз…

По словам Кейт, Коварский редко рассуждал на политические темы.

Считалось, и без слов ясно, как относится их круг, ученые, художники, музыканты, к любой из форм диктатуры. Зато Коварский с наслаждением говорил о русской культуре, русском искусстве, русских людях, которых очень любил. В 1968 году вместе с Кейт он приехал в Дубну. Тогда как раз возникло соглашение между ЦЕРНом и СССР, на основе которого наши физики уже в течение двадцати лет приезжают работать в Женеву.

Хотя поначалу, наоборот, несколько сот физиков из ЦЕРНа приехали в Серпухов, где у нас запустили ускоритель, тогда самый мощный в мире.

Церновцы привезли с собой компьютеры, лазеры, современнейшее оборудование, но приехали они к нам: и х ускоритель такого же, примерно, класса, ЦЕРН построил только через несколько лет. Мы же за прошедший период не построили ничего: тот ускоритель, что запустили в Серпухове, оказался последним.

Но вернемся к концу сороковых — началу пятидесятых. Послевоенная Европа. Помимо атомной явилась еще и водородная бомба. И как в этой атмосфере должна была прозвучать идея объединения вокруг совместного исследования все того же атома стран, еще недавно смертельно враждующих, Франции и ФРГ — ведь именно они вошли в пока еще небольшое ядро государств-членов ЦЕРНа? Жена физика Коварского уверяет, что он редко о политике говорил, и вообще мало ею интересовался, но именно физики, в их числе Коварский, создавая ЦЕРН, как раз и внедряли модель общего европейского дома, которую нынче приветствуют прогрессивные государственные умы. В том же ЦЕРНе началось международное научное сотрудничество исключительно в мирных целях.

В 1954 году Лев Коварский вышел из Комиссариата по атомной энергии Франции. Тамошние коллеги сочли его поступок неразумным. Ведь оставаясь в Комиссариате он пользовался бы поддержкой, почетом как один из старейшин. Но Коварский решил по-своему. Дальнейшие его действия, по слухам, дошедшим до Кейт, в Комиссариате определили как «возрастные сдвиги»: Коварский начал борьбу против атомных станций, число которых во Франции все возрастало, и конкретно, против той, что собирались строить в Кре-Мальвиле на границе со Швейцарией.

Была создана инициативная группа под названием «Бельрив». В нее вошли общественные деятели, писатели и тот, кто наилучшим образом знал предмет и потому чувствовал особую ответственность, особенно сознавал опасность: ученый Коварский. Группа составляла петиции, выпускала брошюры, а кроме того Коварский просто беседовал с людьми, собирая огромные аудитории: говорил доступно, его понимали. Скажем, приводил такой пример: представьте, что в центре вашего города или деревни поставили колоссальную клетку, наполненную кобрами, уверяя, что запоры на клетке прочнейшие и змеи никак не смогут выбраться оттуда. Может быть, и не смогут, но уютно ли, спокойно ли вы, жители, будете чувствовать себя?

17
{"b":"189822","o":1}