А в ушах звучал его пророческий голос:
Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавески до дивана.
Оно покрыло жаркой охрою
Соседний лес, дома поселка,
Мою постель, подушку мокрую
И край стены за книжной полкой…
<…>
Да, все сбылось. Все самое худшее. Все шло по вехам этого рокового романа. Он действительно сыграл трагическую роль в нашей жизни и все в себя вобрал.
«…Вот и снова мы вместе, Юрочка. Как опять Бог привел свидеться. Какой ужас, подумай! О, я не могу! О Господи! Реву и реву! Подумай! Вот опять что-то в нашем роде, из нашего арсенала. Твой уход, мой конец. Опять что-то крупное, неотменимое…
Прощай, большой и родной мой, прощай, моя гордость, прощай, моя быстрая голубая речка, как я любила целодневный блеск твой, как я любила бросаться в твои холодные волны…»
И в ответ слышалось:
«Прощай, Лара, до свидания на том свете, прощай, краса моя, прощай, радость моя, бездонная, неисчерпаемая, вечная… Больше я тебя никогда не увижу, никогда, никогда… больше никогда не увижу тебя…»
Те дни — вторник, среда, четверг — вспоминаются сквозь сетку мелкого дождя, хотя дождь пошел только в четверг, к концу похорон.
Что-то происходило за пределами не только моего поля зрения, но и за порогом сознания.
У Люси Поповой в тот день прямо у гроба Б.Л. была стычка с А. Зуевой по поводу Федина. Зуева рассказывала, что Федин болен и даже не знает о смерти Б.Л.; ему не говорят об этом, так как боятся за его здоровье, ведь он так любил Б.Л.
— Как Федин любил Пастернака, — не выдержала Люся, — мы знаем из газет, а в окно его прекрасно видно, что делается на даче.
Позднее В. Каверин писал К. Федину:
«Кто не помнит, например, бессмысленной и трагической, принесшей много вреда нашей стране истории с романом Пастернака. Твое участие в этой истории зашло так далеко, что ты был вынужден сделать вид, что не знаешь о смерти поэта, который был твоим другом и в течение двадцати трех лет жил рядом с тобой.
Может быть, из твоего окна не было видно, как его провожала тысячная толпа, как его на вытянутых руках пронесли мимо твоего дома?»[34]
Как в тумане помню печально-озабоченные лица близких. Подле меня мама, мои дети, Ариадна, Жорж Нива, Сергей Степанович…
И вот эти белые сестры: Марина сказала, что отныне, после того как она узнала Бориса Леонидовича, ее жизнь будет совсем иной; Марфа Кузьминична, старшая медсестра, на чьих добрых руках умер Б.Л., чтобы не забыть его лица, вылепила его из пластилина. Художник З. Виленский снял посмертную маску.
Наступил четверг, второе июня. День похорон, назначенный на четыре часа дня.
В этот день в «Литературной газете» появилось извещение:
«Правление Литературного фонда СССР извещает о смерти писателя, члена Литфонда, Пастернака Бориса Леонидовича, последовавшей 30 мая с. г. на 71-м году жизни после тяжелой, продолжительной болезни, и выражает соболезнование семье покойного».
В газете ни слова о месте и времени похорон. Но в вагонах электричек, у пригородных касс Киевского вокзала и еще во многих местах висят сделанные на тетрадных листках и на больших листах бумаги рукописные объявления. У меня сохранился оригинал одного из них:
«Товарищи! В ночь с 30 на 31 мая 1960 г. скончался один из Великих поэтов современности Борис Леонидович ПАСТЕРНАК. Гражданская панихида состоится сегодня в 15 час. ст. Переделкино».
Мы ночевали в эту ночь в Переделкине, но те, кто приехал рано утром, рассказывали, что на подъездах к Переделкину уже милиция, да еще в больших чинах. Тех, кто приехал на час позже, высаживали из машин, и дальше люди шли пешком.
Ворота дачи распахнуты — двор без хозяина. В розовато-белом стоят яблони, цветет сирень. Бродят чужие, почти сплошь незнакомые люди.
Мой приход сопровождается шепотом, любопытными взглядами вполоборота. Иду, едва осознавая все это, в дом. Люди входят через веранду и, пройдя мимо гроба, выходят через крыльцо.
Полузасыпанный цветами гроб установлен на веранде. У его подножия венки: от Ивановых, от Чуковского и от Литфонда.
Б.Л. в темно-сером костюме, самом своем любимом и праздничном, красивый, молодой, с мраморным лицом.
А ведь ровно семьдесят! Возраст — смертный! Наверное, волнения, незаметно для него самого и для нас, близких, сделали свое дело. Кто знает, с каких пор поселилась в его крови эта последняя смертельная болезнь? Но она поселилась, делала свое незаметное, страшное дело, отнимала его у меня постепенно, по-воровски. И вот я прощаюсь с моим Пастернаком, а он все равно живой, и совершаю свои ошибки, как при нем было, и плачу за них тою же дорогой ценой уже предсмертных разочарований и горечи. И мало кто понимает меня. А он живой, молодой, и говорю я с ним как с живым. Он-то все понимал. Нет, не смел он еще умирать, бросать меня…
Художники делают зарисовки. В соседней комнате, сменяя друг друга, играют Святослав Рихтер, Андрей Волконский и сильно постаревшая Мария Вениаминовна Юдина, ее уже водят под руки.
Поток людей нарастает, противостоять ему и оставаться неподвижной неудобно, выхожу через крыльцо с противоположной стороны дома.
Почти сразу ко мне подошел Паустовский. Сквозь туман в глазах с утра в этот ветреный, солнечный, страшный летний день я увидела сухой и горький профиль Константина Георгиевича. К.Г. появился внезапно возле скамейки, где я присела под окном пастернаковской дачи. За окном шло прощанье. Уже совсем отчужденно ото всех, к нему входящих, лежал мой любимый. И я сидела у своей запертой двери.
Константин Георгиевич наклонился ко мне, и я заплакала, заплакала в первый раз в этот день, и сердце чуть отпустило, случившееся показалось невероятным, и это успокоило.
Видимо, Константин Георгиевич подумал, что я не могла проститься с Б.Л., помешали семейные неурядицы: ему было известно, как трудно сложилась наша жизнь и наша любовь. <…>
— Я хочу пройти мимо его гроба с вами, — сказал он, поднимая меня за локоть.
Мы обошли еще раз вокруг стола, гроба и неподвижного, красивого и уже чужого лежащего в нем человека. Он уже окаменел, отошел от нас, уходил все дальше с каждой секундой.
— Я с ним хорошо уже простилась, — нелепо сказала я. — Он уже другой теперь, а тогда был еще теплый.
Мы вернулись, я, как сомнамбула, — к своей скамейке, К.Г. со своей спутницей — моложавой, смугло-розовой, светлоглазой — стоял возле меня. Он говорил мне о подлинной народности этих похорон, об этих похоронах, характерных для России, бросающей камни в своих пророков, по вековой традиции убивающей своих поэтов. Он возмущенно говорил, что очень уместно вспомнить сейчас похороны Пушкина, царедворцев, их убогое ханжество, их мнимую гордость.
— Подумаешь, — говорил К.Г., — как они богаты, как они много имеют Пастернаков, как николаевская Россия — Пушкиных… Да, можно подумать — они очень богаты подлинными поэтами, чтобы их так катастрофически не берегли, забрасывали каменьями… Изменилось, в сущности, немногое… Что делать? Боятся…
Сейчас я вспоминаю, что вскоре после похорон Б.Л. в одной из наших газет кто-то к какой-то дате возмущенно вернулся почему-то к деталям смерти и похорон Пушкина. Кто-то воскресил неизбежные ассоциации, но кто — не помню.
Туман, в котором я жила, отброшенная первыми словами Марфы Кузьминичны — «он умер», еще продолжался, бросая меня для передышки к будничной повседневности. Заняли же меня на какое-то время поиски платья для похорон… Ходила за Ариадной по магазинам и как в спасение погружалась в усталость, в сонную надежду, что проснешься — а этого не случилось. Боря снился живым, стучал в окно прутиком. И может быть, снится этот ветреный, страшный солнечный день.