Чиновник и дети, просящие милостыню. Картина Ф. Журавлева. Середина XIX в.
«И замерещилась мне тогда другая история, — в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое… а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история».
Горячо, торопливо набросал он первые страницы будущего романа. Оскорбленную и грустную девочку, свою героиню, назвал именем сестры — Варенькой. И в память добрых сельских воспоминаний их детства дал ей фамилию Доброселова. И старую няньку Вареньки назвал так же, как звали их няньку, — Фроловной. А богатую родственницу, которая, пользуясь беззащитностью сироты, хочет запродать ее некоему помещику Быкову, окрестил Анной Федоровной, почти как звали московскую тетушку.
Екатерининский институт на Фонтанке, близ Инженерного замка. Литография. 1830-е гг.
Варенька, сбежавшая от «благодетельницы», поселилась в огромном, набитом жильцами доме неподалеку от набережной Фонтанки и Гороховой улицы — это рукой подать от его Владимирской улицы. И здесь же, в том же доме, чтобы только быть поближе к Вареньке, снимает угол полунищий чиновник, немолодой и неказистый, со странным, каким-то наивно-трогательным прозванием — Макар Девушкин. То самое титулярное сердце, честное и чистое. Девушкин влюблен в Вареньку и в своем темном, грязном и зловонном углу чувствует себя счастливым, когда в окошке — через двор, напротив — видит ее головку, прилежно склоненную над шитьем. Варенька безрадостное и безнадежное свое существование скрашивает воспоминаниями о прекрасных днях детства, в котором было и приволье тихой деревенской жизни, и одинокие прогулки украдкой в веселой и таинственной роще.
«…Деревья так приветно шумели, так важно качали раскидистыми верхушками, кустики, обегавшие опушку, были такие хорошенькие, такие веселенькие, что, бывало, невольно позабудешь запрещение, перебежишь лужайку как ветер, задыхаясь от быстрого бега, боязливо оглядываясь кругом, и вмиг очутишься в роще, среди обширного, необъятного глазом моря зелени, среди пышных, густых, тучных, широко разросшихся кустов…»
И рядом с этими светлыми, совсем простенькими и обыкновенными картинками давно прошедшего, какой странной, какой давящей и даже невероятной — точно тяжелый сон — кажется сама ежедневная петербургская явь.
«…Вышел я походить по Фонтанке. Вечер был такой темный, сырой. В шестом часу уж смеркается, — вот как теперь! Дождя не было, зато был туман, не хуже доброго дождя. По небу ходили длинными, широкими полосами тучи. Народу ходила бездна по набережной, и народ-то как нарочно был с такими страшными, уныние наводящими лицами, пьяные мужики, курносые бабы-чухонки, в сапогах и простоволосые, артельщики, извозчики, наш брат по какой-нибудь надобности; мальчишки, какой-нибудь слесарский ученик в полосатом халате, испитой, чахлый, с лицом, выкупанным в копченом масле, с замком в руке; солдат отставной, в сажень ростом, — вот какова была публика… Судоходный канал Фонтанка! Барок такая бездна, что не понимаешь, где все это могло поместиться. На мостах сидят бабы с мокрыми пряниками да с гнилыми яблоками, и все такие грязные, мокрые бабы. Скучно по Фонтанке гулять! Мокрый гранит под ногами, по бокам дома высокие, черные, закоптелые; под ногами туман, над головой тоже туман. Такой грустный, такой темный был вечер сегодня».
Светлые детские воспоминания, промозглые петербургские дни — все это переплеталось, сталкивалось в его душе, завязывалось тугими узлами сюжета, расцвечивалось найденными на ходу подробностями, все это сгущалось и формировалось, обретая живые черты живых людей… Все это становилось романом.
«Я пойду по трудной дороге»
Всего несколько дней прошло с той минуты, как начал он своих «Бедных людей» — так назвал он роман, — а уже не было для него ничего важнее истории титулярного советника Макара Девушкина и несчастной девочки Вареньки Доброселовой. Всякое утро он точно через силу натягивал свой черный мундир и нехотя плелся в инженерный департамент. Столь дорогие для писателя утренние часы, когда голова свежа, когда мысль работает бодро, весело, смело, уходили ни на что, впустую — и безвозвратно… Самый вид чертежной, готовальни был ему ненавистен. Семь лет он послушно и добросовестно тянул лямку — зубрил, высчитывал, измерял, вычерчивал, вырисовывал. Семь лет он позволял другим командовать собой. Семь лет… Теперь довольно. Его путь был избран. Перечитав первые страницы «Бедных людей», он понял, что обретает, наконец, право начать новую, вольную жизнь. Разумеется, он вовсе не был уверен, что заработает на хлеб литературным трудом. Он плохо представлял себе, как расплатится с многочисленными долгами. Но он твердо знал, что отныне будет принадлежать только самому себе — и никому более.
Быть может, он заставил бы себя обождать до тех пор, пока окончит роман, но в середине лета прошел слух, что нескольких инженеров начальство намерено командировать в отдаленные места — не то за Урал, не то в Севастополь — для строительства крепостей. Он не стал больше медлить и в половине августа подал прошение об отставке. Его не удерживали: потеря невелика.
«Его императорское величество в присутствии своея в Гатчине, октября 19 дня 1844 года соизволил отдать следующий приказ:
…По Инженерному корпусу
Увольняются от службы:
Полевой инженер подпоручик Достоевский поручиком.
Подписал: военный министр генерал-адъютант князь Чернышев».
Только тогда, когда дело было сделано, он написал Михаилу: «…Клянусь тебе, не мог служить более. Жизни не рад, как отнимают лучшее время даром. Дело в том, что я, наконец, никогда не хотел служить долго, следовательно, зачем терять хорошие годы?» И тут только впервые признавался: «У меня есть надежда. Я кончаю роман в объеме Eugenie Grandet. Роман довольно оригинальный. Я его уже переписываю, к 14-му я наверно уже и ответ получу за него».
На пути к полной свободе оставалось одно лишь препятствие — смертельно надоевшая, казавшаяся ему унизительной зависимость от московских родственников. Надо было покончить и с этим.
Петербургская улица. Акварель Ф. Баганца. 50-е годы XIX в.
После отставки на него неминуемо посыпались бы обвинения в том, что он, бездельник, хочет сесть на шею малолетним братьям и сестрам. И он написал Карепину — объявил, что бросает службу и желает отказаться от своей доли в доходах от имения за тысячу рублей наличными. Из них пятьсот просил прислать ему сразу, а остальные в рассрочку, хоть по десять рублей в месяц. Зная, что Карепин ему не доверяет (тот, верно, никому не доверял), он попросил Михаила за него поручиться: «Они думают, что я их обману. Поручись, душа моя, пожалуйста, за меня. Скажи именно так: что ты готов всем поручиться за меня в том, что я не простру далее моих требований».
Михаил поспешил заверить Карепина, что Федор не обманет. «…Я вам, как угодно, письменно, форменно ручаюсь, что этого никогда не будет». И прибавил, что считает предложение Федора чересчур даже выгодным для всех остальных членов семьи — ведь пятьсот рублей, которые Федор хочет получить разом, это почти те деньги, что он обыкновенно получал в течение года.
Карепин и сам прекрасно понимал выгодность предложения шурина. Но как раз та легкость, с которой Федор за бесценок отдавал свою долю в доходах с имения, больше всего и взбесила опекуна. Он воспринял ее как личное оскорбление.
В свое время Карепин начинал мелким чиновником. И не привередничал, не задавался. Долгие годы добросовестно постигал науку послушания, угождения и прислуживания начальству — и достиг степеней. А потому был весьма доволен собой, полагая судьбу свою завидной, а свой жизненный путь образцом для подражания. И вдруг какой-то желторотый юнец, его с позволения сказать «братец», ни в грош не ставит то самое благополучие, которое Карепин считал идеалом. Этот самый «братец» и раньше не отличался благоразумием, скромностью, а теперь совсем задурил. Вздумал, видите ли, пренебречь офицерским чином, службой, обречь себя на нищенство — и все ради каких-то туманных мечтаний!