Володя лихорадочно написал на обороте пригласительного билета: «Прошу слова. В. Пухов».
Он начал спокойно, монотонно произнес несколько фраз о значении критики, о том, что обсуждения, подобные сегодняшнему, много дают художнику, поблагодарил Андреева за прямоту и вдруг сорвался, выкрикнул:
— Это противоестественно! Я говорил в моих картинах на языке Андреева, хотел, чтобы он меня понял, а он мне за это мстит… Никогда я не поверю, что ему может понравиться Сабуров!
Он замолчал — не мог подыскать слов. Все притихли. Наконец он снова заговорил; теперь он быстро повторял, как затверженные, слова, которые встали в его памяти:
— Сабуров — это формализм, стремление отдохнуть на красочном пятне, отказ от идейности в искусстве. Мы знаем, что народ ждет от нас больших тематических полотен. Живопись Сабурова — чуждое явление, и я должен предостеречь нашу общественность…
В конце он снова перешел на крик:
— Я не хочу работать, как он! Именно не хочу! Он поставил себя вне нашей жизни. Он хочет подкопаться под жизнь. Это его нужно судить! Такая живопись попросту покушение!..
Несколько человек громко зааплодировали. Кто-то крикнул: «Молодчина, правду-матку режет!..» Добжинский не знал, восхищаться ему или негодовать, и вопрошающе посмотрел на Фокина; но Фокин ничего не сказал, а про себя подумал: наверно, Пухов выпил не меньше полулитра. Оказывается, на периферии тоже не теряют времени… Яша Брайнин сказал своей спутнице: «Вот тебе преступление и наказание»… Девушка ответила: «А я не верю ни одному его слову»…
Когда Володя пошел к выходу, все на него смотрели.
Он смутно помнит, как очутился в «Волге».
Было еще светло, но зачем-то горели фонари. Кто-то догонял девушку в голубом платье. В автобусе говорили, что скоро лето. Женщина рассказывала: «Я опять взяла путевку в Адлер, там такое море, ты не можешь себе представить! А у самой веранды розы, ну, прямо тысячи и всех цветов…» Сзади студент зубрил вслух: «Джордано Бруно выступал против схоластических категорий и логических расчленений…»
Швейцар оскалил большие желтые зубы: «Погодка сегодня замечательная». Володя удивился: «Разве?»
Надрывался баян. За крайним столиком рыжий небритый бухгалтер, напившись, буянил: «Кто ей дал право плевать мне в душу?..» Володя подумал: я его знаю, два раза, когда я приходил в издательство за деньгами, он мне отвечал, что неплатежный день… Почему сегодня столько народу? Может быть, суббота?.. А в общем удивительно пусто… Я должен напиться, не то я сойду с ума…
Морщась, он проглотил стакан водки.
— Самогон?
Официант равнодушно ответил:
— «Столичная», как заказывали.
Володе хотелось разбить стакан, выругаться, крикнуть рыжему бухгалтеру, что люди всегда плюют друг на друга, но он кротко сказал:
— Хорошо. Дайте еще триста.
…Он проснулся поздно и долго не мог вспомнить, что приключилось, а вспомнив, подумал: Андреев — нормальный человек, значит он женат. Если жены не было в клубе, он ей рассказал за чаем: «Пухов не только плохой художник, он ко всему паршивый человек — завидует Сабурову». В общем это правда. Я ведь знаю, что Сабуров честный художник, а старался его очернить. Как Хитров… Почему? Очевидно, боюсь — увидят настоящую живопись и поймут, что король гол. Дело не в деньгах, заработать всегда можно. Даже не в положении: для Ершова да, пожалуй, и для Фокина я еще долго буду «ведущим». Я испугался, что Андреев понял… Впрочем, все это теперь несущественно. Я был плохим художником, а стал подлецом. С Хитровым можно не встречаться, но как я буду жить с самим собой?..
Болела голова, он решил проветриться, дошел до угла и вернулся: вдруг кого-нибудь встречу… Весь день он просидел запершись, матери сказал, что у него срочная работа. Я знал, что не нужно было идти. Теперь не поправишь… Разве я посмею пойти к Соколовскому? Да он меня попросту выгонит… Весь город знает… Если бы мы встречались с Танечкой, этого не случилось бы: я ее стеснялся… Да о чем говорить — докатился! Дальше некуда…
Несколько дней он провел в лихорадочном состоянии. Его преследовала одна мысль: что обо мне думает Сабуров? Конечно, Андреев ему рассказал, он вспомнил, как я приходил, восхищался его картинами. Решил, что я подлец, самый настоящий…
Володя больше не думал ни о живописи, ни о том, что ему делать с собой. Тысячу раз он повторял себе: я должен пойти к Сабурову. Нужно прямо сказать: «Я потерял голову, наговорил черт знает что. Если можешь, прости. В общем мне очень стыдно…»
Он выходил из дома и сейчас же возвращался: то стыд мешал, то гордость, то говорил себе: зачем идти? Он меня на порог не пустит.
Наконец он решился.
Сабуров встретил его, как всегда, приветливо. Но Володя молчал. Глаша делала вид, будто что-то прибирает. Все трое испытывали неловкость.
Сабуров украдкой поглядел на Володю. Он очень изменился, постарел. Наверно, мучается. Я говорил Глаше, что он сам себя наказал. Ведь он очень талантлив и вдруг увидел, что растоптал себя… Глаша этого не понимает… Вот бы написать его портрет!.. И, забыв про все, Сабуров невольно залюбовался Володей. Узкое лицо с тяжелым подбородком, серо-зеленоватое, а глаза яркие, будто фосфорические, под высоко поднятыми бровями; чувствуется напряжение, большие душевные муки. Напоминает один портрет Греко, позади рыжие скалы… Неловко, что я его разглядываю…
— Как твое здоровье, Володя? Мы ведь очень давно не видались. Я боялся, что ты больше не придешь…
Володя вздрогнул. Теперь я должен все сказать. Но как он ни пытался, он не мог вымолвить слова, только губы судорожно шевелились.
А Сабуров суетился, спросил, не хочет ли Володя чаю, пытался его развлечь — начал вспоминать школьные годы.
Глаша все время молчала.
Володя поднялся и почему-то сказал:
— Весна в этом году поздняя… Я пойду…
Вдруг он увидел на стене тот пейзаж, о котором говорил Савченко: ранняя весна, кое-где снег и нежно-зеленое пятно. Как в городском саду, когда я дурил с Танечкой. Тогда казалось, что все может перемениться. А не вышло…
— Это мой последний этюд, — сказал Сабуров.
Володя машинально подумал: сейчас она воскликнет: «Да это просто удивительно!» Но Глаша по-прежнему молчала.
— Я пойду, — повторил Володя, и на этот раз действительно пошел к двери.
Глаша встала.
— Я вас провожу до ворот, грязь во дворе ужасная…
У калитки она сказала:
— Я вас об одном прошу: никогда больше не приходите, очень вас прошу!
Такой он прежде не видел ее — ни в жизни, ни на портретах Сабурова, — и столько гнева было в ее глазах, что он отвернулся, быстро зашагал вниз по крутой скользкой улице
10
Поговорив с Головановым, Трифонов шел к своей машине, когда увидел Коротеева.
— Дмитрий Сергеевич, а я не знал, что вы вернулись! Как здоровье? Ванны принимали? — И, не дожидаясь ответа, он заговорил о работе: — Как вам понравился проект Сафонова? Говорят, что производительность повысится на четыре процента…
Коротеев ответил, что еще не успел познакомиться ни с проектом Сафонова, ни с предложением Соколовского.
— Ну, это несерьезно. Вы ведь знаете, что я всегда поддерживал передовые предложения, но это, простите меня, очковтирательство. Одно дело лабораторные опыты, другое — крупное промышленное предприятие…
— Мнения расходятся. Нужно хорошенько подумать.
Трифонов согласился и хотел было идти дальше. Коротеев его удержал:
— Вы ведь знаете, что партбюро вынесло выговор Соколовскому?
Трифонов вздохнул.
— Конечно, неприятно — старый член партии, на заводе давно работает. Но нельзя не одернуть. Ведь так легко все развалить… Мне говорили, что одиннадцать за, а против только двое…
— Да, я голосовал за.
— Правильно поступили, Дмитрий Сергеевич. Я знаю, что вы цените Соколовского, но это вопрос принципиальный…
— А по-моему, мы ошиблись, подошли формально. Во всяком случае, на партсобрании я предложу не утверждать…