«Чего ты хочешь?!»
Так прошел еще один год, и она окончила университет и начала работать, заниматься с детьми, и ей бы полюбить их и ввести, любя, в тот восхитительный мир движений, который очаровал когда-то ее саму и который остался в прошлое, полузабытый и неправдоподобный, но для этого нужно было отрешиться от себя, а она все упорствовала, не надеясь уже, но и остановиться не в силах, и, встречая иногда на улице Ирбека, Каурбека, Батырбека, все таких же упитанных и благополучных, проходила мимо, почти не замечая их, не помня о мести, вернее, не чувствуя а ней потребности, и ЦЕЛЬ, таким образом, смазалась, расплылась во времени, и осталось только СРЕДСТВО, и, замкнувшись в себе, оно потребляло все больше энергии, обескровливая источник и, следовательно, самоуничтожаясь, но захваченная инерцией, Зарина все еще производила эти вольты и амперы, питая нечто бессмысленное и обреченное.
Она выигрывала, как и раньше, второстепенные соревнования, но побеждать становилось все труднее, и прежние соперницы ее сошли одна за другой, замуж повыходили, детей нарожали, и состязалась она теперь с девчонками мальчиковыми, с лягушатами голенастыми, и чувствовала себя матроной с их среде, вороной белой себя чувствовала, и ощущение это было не из приятных, но она держалась, сама уже не зная во имя чего и продолжая готовиться к чему-то, тренировалась с фанатическим блеском в глазах, а рядом тренировались все те же лягушата, и, поглядывая на них, она поражалась непостижимой легкости, с которой они осваивали то, что давалось ей годами напряженного труда, и, не желая сдаваться, сама до предела усложняла свои комбинации и выполняла их на грани срыва, но не боясь его, потому что терять ей уже было нечего.
ТАКАЯ ПЕРСПЕКТИВА.
Однажды, в обычный тренировочный день, она сидела в раздевалке, готовясь, а за стеной, в соседней комнате галдели соперницы — товарки ее малолетние, — галдели, обсуждая свои шансы на предстоящих соревнованиях и прикидывая состав сборной республики, смеялись, друг дружку подначивая, и до Зарины добрались, и хоть участие ее в сборной не вызывало сомнения, заспорили вдруг — возьмут! не возьмут! — и сошлись на последнем, и какая-то из них пропищала в заключение:
«Она уже старая».
Как?! Ей ведь и девятнадцати еще не исполнилось, когда Дудар повел ее ловить форель! А с тех пор ни одной весны не было в ее жизни, ни одного лета — только серые стены спортзала, — и, значит, время не двигалось с тех пор, и все осталось, как прежде, и ничего не произошло вокруг и не изменилось в ней самой, и состариться она никак не могла — люди не старятся вне времени!..
Выйдя в зал, она размялась наскоро и, дождавшись девчонок, но как бы не замечая их, разбежалась вдруг — решила показать то, что и во сне им, лягушатам, пока не снилось, двойное сальто, прогнувшись, с оборотом на триста шестьдесят градусов, решила показать то, что недавно лишь освоила сама и еще ни разу не выполняла без страховки, — разбежалась — вот вам и старая! — и, оттолкнувшись, поняла, что недокручивает, но остановиться уже было невозможно, да и не хотелось останавливаться: какое-то странное безразличие овладело ею, и, словно зависнув в воздухе, она без страха и сожаления и даже со злорадством мстительным ждала удара, конца ждала и еще в воздухе услыхала истошный визг перепуганных девчонок…
— Вот и все, — говорит Зарина, а я сижу напротив, а на столе между нами цветут подснежники, — вот и все… Со временем, — улыбается она, — я научусь, наверное, вышивать гладью или крестиком, или свитера вязать начну — жить-то все равно надо…
То же самое сказал о ней Алан, если вы помните, и тут бы мне о колясочке слово ввернуть, о шагающей — можно и станочек вязальный на ней смонтировать, и пяльцы для вышивания, — и, махнув рукой, но не решившись, а саму мысль эту отметая, я чуть ли не выкрикиваю, сердито и укоризненно:
— Брось! Все пройдет, и ты встанешь на ноги! — и уже рот открываю, чтобы добавить в запальчивости: «Клянусь!», но осекаюсь, вспомнив:
ЧЕТВЕРО ТАКИХ УЖЕ КЛЯЛИСЬ. (Таксист-клятвопреступник, таксист, который возил нас к знахарю, Габо, который решил начать новую жизнь, и сама Зарина, которая зарекалась ходить к отцу, к Герасу достославному.)
Застываю с открытым ртом, поняв вдруг, что воспринимаю беду ее лишь формально, как знак воспринимаю, а остальное, суть саму и содержание, домысливаю в соответствии с собственным опытом, нажитым и заимствованным, в готовые рамки укладываю, отбрасывая то, что не умещается в них и, следовательно, непонятно мне или наоборот, но и оставшееся располагаю не в истинном порядке, а в другом уже, удобном для усвоения, и даже рассказ ее я переработал, слушая, и принял только то, что так или иначе согласовывалось с моим образом мышления и попадало в диапазон моих чувствований, и в этом, облегченном виде, сентиментальный вариант ее истории может быть преобразован в героический (со временем, конечно), и оттого, наверное, бодрячество мое щенячье, и потому, наверное, я повторяю вновь, но не с нахрапом уже, а задумчиво:
— Все проходит…
БИБЛЕЙСКИЙ ОПТИМИЗМ.
— Да, да, — кивает Зарина, — это, как простуда: покашляешь и пройдет.
А что бы я сам ответил на ее месте?
Но отвечать мне не приходится: появляется Фируза, а в руках у нее поднос, а на подносе пироги, и выглядят они весьма аппетитно, но, по обыкновению всех осетинских женщин, она сокрушенно качает головой, жалуясь, что пироги не удались ей сегодня — сыр не тот, и тесто не подошло как следует, — и я улыбаюсь, с притворным сочувствием, и, глянув на меня подозрительно, Фируза спрашивает:
— Надо мной смеетесь? — интересуется.
— Нет, — говорю, — мать вспомнил. Она точно так же причитает над своей продукцией.
— Испытанный прием, — подтверждает Зарина. — Все женщины — перестраховщицы.
— А ну вас! — махнув рукой, Фируза уходит на кухню и снова возвращается, и снова уходит, и стол наконец накрыт, и я достаю из портфеля бутылку вина, а Фируза достает из серванта стаканчик хрустальный, но я требую еще два, и она возражает слабо: — Но мы же не пьем! — и обращается к дочери за поддержкой: — Правда, Зарина?
— Верю, — говорю. — Было бы странно, если бы вы пили! — улыбаюсь: — Я, кстати, тоже трезвенник…
И вот мы сидим за столом, а бутылка стоит себе, и никто к ней не прикасается, но каждое ружье раз в жизни само стреляет, и пробка сама выскакивает из горлышка, и вино само наливается в стаканчики, и это
НАЧАЛО СЛЕДУЮЩЕГО ДЕЙСТВИЯ,
в котором я тост произношу, к всевышнему обращаюсь, благодаря его за дарованную нам жизнь и намекая на то, что раз уж он даровал ее, то пусть заодно и о счастье нашем, о здоровье и благополучии позаботится, и тост этот, хоть и с натяжкой некоторой, соответствует традициям осетинского застолья, и собутыльницы мои заключают в один голос:
— Оммен!
Зарина — младшая среди нас, и я передаю ей стаканчик, и она отпивает чуть и откусывает от края пирога, и это тоже соответствует традициям, и с сознанием выполненного долга я — единственный за столом мужчина и потому старший — выпиваю торжественно, и Фируза вслед за мной, и Зарина, и, выпив, мы принимаемся за пироги, которые удались, конечно, и я заявляю об этом, и Фируза всем своим видом дает понять, что похвала ею не заслужена, однако не возражает особенно, слушает с удовольствием, и Зарина улыбается, подтрунивая над матерью:
— А если бы сыр был тот? А если бы тесто подошло как следует?
— Страшно подумать! — подхватываю.
— Да ну вас! — сердится Фируза. — Нашли себе развлечение!
А вино само наливается в стаканчики, и снова я тост произношу — о дорогах жизни и о нас, путниках:
— Дай бог, — провозглашаю, — чтобы дороги наши всегда были прямыми!
— Оммен!
Пьем, а стаканчики величиной с наперсток и бутылка как была полной, так и осталась, но Фируза разрумянилась уж, и даже Зарина порозовела, и мы сидим и болтаем о том, о сем, беспечно и весело, и, слышу, я о переподготовке воинской рассказываю, о Миклоше Комаре, о состязании в стрельбе из пистолета, и о З. В., конечно, о том, как он выдерживал меня в техниках и как я спроектировал тележку, оснащенную системой тяг для опрокидывания кузова, велосипедной фарой для движения в потемках и сигнальным устройством, которое должно было ухать филином: «У! У!», о вешалке в стиле рококо рассказываю, об Эрнсте, о директоре, о Габо — ой, трески! — и слушательницы мои смеются чуть ли не до слез, и, вдохновившись, я продолжаю — о тете Паше, о Канфете и так далее, и тому подобное — ах, до чего же смешна моя жизнь!