Он бросил трубку и оглянулся. Бойцы кончали снаряжать гранаты, и Лысов, почему-то исподлобья, быстро, норовя заглянуть в округленные глаза, взглядом прошелся по их лицам и уже спокойно приказал:
– Приготовиться… Выползай по одному.
Этот странный, на взгляд бойцов, переход от ярости к полному спокойствию был необъясним, но именно он подействовал сильней всего – в них тоже постепенно накапливалась боевая ярость. Лысов одним из первых вышел в ход сообщения, картинно надвинул поглубже фуражку и расправил стеганку под ремнем. Потом подвигал руками, расстегнул одну пуговицу и сунул за пазуху пистолет: он готовился к рукопашной, это все поняли и тоже стали готовиться к ней: кто-то вынул нож и засунул за ремень, а большинство просто придвинули поближе лопатки и отстегнули ремешки на чехлах: штыки давно были потеряны и в рукопашном бою могла хорошо помочь лопатка.
Подбежали автоматчики из резерва комбата, и Лысов, мгновенно выпрямившись, как перед броском в воду, не крикнул, а сказал:
– Вперед! – И сам первым выскочил на бруствер хода сообщения.
Он бежал не оглядываясь, зная, что за ним бегут его люди, и еще потому, что смотрел все время на левый фланг роты, вслушивался в перестрелку, в разрывы мин и снарядов. Они рвались левее, в расположении жилых землянок и штаба батальона.
«Добежим! Под горку – минуту… в крайнем случае полторы, – успевал думать он, – а за это время ихние минометчики не успеют перенести огонь. Не успеют».
Капитана, вероятно, увидели в седьмой роте, потому что оттуда донеслось слитное «ура» и сразу же раскатились перестуки автоматов и нестрашные хлопки ручных гранат. Хорошо бы сейчас тоже крикнуть «ура», но Лысов не спешил – бойцы из седьмой роты по двое-трое выскакивали из траншей на поверхность и, прежде чем снова спрыгнуть в траншею, некоторое время бежали вдоль них.
«Пусть на них все внимание. Пусть на них», – думал Лысов уже отрывистей и яростней – давно не бегал, стало заходиться дыхание. И все-таки метрах в пятидесяти, а может, и меньше, он тоже закричал «ура» и сорвал с пояса гранату.
Бойцы группы поддержали его, и почти сейчас же и справа послышалось «ура» – пошла в контратаку восьмая рота: значит, и замполит на высоте.
«Ну, все правильно», – решил капитан и швырнул первую гранату. Она разорвалась, не докатившись до траншей. За капитаном стали бросать гранаты другие бойцы, разрывы пришлись и в траншеи и за ними. Забасили немецкие автоматы, но в ход снова пошли гранаты, а потом ударили лысовские автоматчики. И – снова гранаты.
Лысов не вскочил в траншею первым. Этого уже не требовалось. Лысов пропустил мимо себя бойцов и залег за свежевывороченным комом глины, выдвинув автомат. Он не увидел, а почувствовал, что за его спиной кто-то есть, и резко обернулся. Там лежал писарь – молчаливый, потный, но совершенно спокойный. Даже глаза его, окруженные густыми морщинками и нездоровыми мешочками, смотрели устало, но спокойно.
«Не заметил человека», – мельком подумал Лысов и отвернулся: в траншеях разгоралась рукопашная – разрывы гранат, крики, вопли, лязг оружия и, конечно, выстрелы. Лысов быстро сориентировался, понял, что противнику приходится туго. И не потому, что бойцов было больше. Просто они раздробили противника на несколько групп и теперь, очутившись в привычных, обжитых траншеях, теснили его и лупили, как теснят и лупят грабителей хозяева ограбляемого дома, чувствуя свою правоту и законность действий, яростно и жестоко.
Все шло как положено, и Лысов, следя за развитием боя, успевал посмотреть на себя со стороны, глазами вышестоящих командиров, и считал, что эти глаза не могут не отметить разумность и решительность его действий, его личную смелость и… Да чего уж там!.. И высокий морально-политический настрой батальона, который он, Лысов, как командир-единоначальник, воспитал, организовал, а в решительную минуту и возглавил личным примером. Словом, беда, что грозила батальону и, значит, лично Лысову, оборачивалась… хорошо оборачивалась…
Лысов не то чтобы повеселел, а стал рискованней, смелее.
Метрах в двадцати от комбата во врезной ячейке и возле нее столпилось человек восемь немцев. Трое или четверо отстреливались, а двое уже заносили руки, чтобы метнуть гранаты с длинными ручками. Лысов, не задумываясь, полоснул их автоматной очередью и как-то бездумно выхватил из-под себя гранату. Приподнимаясь для броска, он напоролся на автоматную очередь, дернулся и неторопливо осел, сперва на локоть, потом на автомат, перевалился на диске и застыл на боку.
Писарь увидел слегка порозовевшие по краям ватные вырывы на стеганке сзади и сейчас же покатом свалился в траншею – подставлять себя под новую очередь он не желал.
Глава шестая
Когда началась контратака и Жилин боковым зрением увидел капитана в стеганке и фуражке, у него опять шевельнулось ощущение виноватости. Но сейчас он уже ничем помочь капитану не смог бы и потому, скрипнув зубами, зарядил винтовку трассирующей и выстрелил по немецким траншеям. Ребята тоже перевели туда огонь, стараясь выбить поддерживающие противника пулеметы. Трудно сказать, удавалось ли это им: пулеметы то замолкали, то оживали вновь. Похоже, что они или меняли позиции, или заменяли выбитые расчеты.
Потому что бой длился уже долго – минут десять – пятнадцать, у Жилина постепенно стали возникать вопросы: противник атаковал довольно широким фронтом, значит, не боялся мин. Выходит, что его минеры поработали славно, нащупали и обезвредили наше минное прикрытие. Да и проволочные заграждения оказались разведенными очень аккуратно и разумно – в них оказалось несколько проходов. Тоже выходило, что фрицы готовились к разведке боем долго и тщательно.
«Хорошо воюют… – с тоской подумал Жилин, – умно воюют. Ничего не скажешь».
Конечно, это было уважение к чужому мастерству и расчету, но по законам войны уважение это вызывало прилив боевой ярости. Может быть, перемешанной с приступом самой черной зависти. Он стал стрелять чаще и, вероятно, чаще мазал. Поймав себя на этом, выругался и стал стрелять размеренней, впервые ощутив боль в правом плече: отдача у винтовки сильная и резкая.
Именно потому, что он заставлял себя сдерживаться, хотя все в нем кипело от ярости и зависти, он уловил в траншейной рукопашной схватке некий слом. Это бывает в бою – кажется, он проигрывается, противник теснит и лупит, но незаметно, исподволь, возникает и наслаивается последняя, уже как бы нечеловеческая, внелогичная воля к сопротивлению. Человек, боец поднимается на некую внутреннюю высоту, с которой открываются никем не виданные дали и возможности, и в отрешенном холоде и огне той высоты неузнаваемо изменяется, отбрасывая все прожитое, известное, и с жестокой, все сметающей яростью он бросается в самую гущу схватки, не понимая и не желая понимать, что этот бросок смертельный, последний в его жизни. И если противник уже утратил или еще не обрел этой летящей, самоотрицающей ярости и стремительности, он не выдерживает ее, ломается и катится вспять.
Жилин уловил нарастание этой высотной, самоотрицающей ярости контратакующих и слом засевших в траншеях немцев. Ни он, ни другие участвующие в жестоких боях люди, пожалуй, никогда не скажут, по каким признакам они улавливали этот взлет и этот слом – те неосязаемы и быстротечны, но они улавливали. Иные по многу раз. Уловив это состояние, Жилин сам зарядился этой общей волей. И когда из наших траншей выскочили обращаемые в бегство немцы, он сразу выстрелил и свалил первого же. Трассирующих пуль он не применял – знал, что примерно то же яростно-парящее состояние овладело и другими и потому они и без его команды-целеуказания будут бить тех, кто больше всего заслуживает – бегущих, струсивших.
Стреляя, Жилин все время, боковым зрением, наблюдал и за своей траншеей, и за пленным, который так и лежал возле воронки, не двигаясь и даже не шевелясь. «Убили, должно быть», – равнодушно подумал он: сейчас его волновал не этот одинокий, со связанными руками и ногами, с белым кляпом во рту, наверняка, пожилой боец, может быть, отец семейства. Его волновала вся оборона в целом, все дело, которому служил и тот, одинокий на ничейке, и Жилин, и все остальные. Все они, каждый в отдельности и все вместе взятые, были важны только в соотношении с общим делом.