Руки снайперов еще привычно, автоматически перезаряжали винтовки, но рты уже приоткрылись: такого бойцы не ожидали. Первым, конечно, сориентировался Жилин. Он крикнул:
– Срывайся!
И сам, легко выпрыгнув из своего окопчика-«кувшинчика», пригибаясь, бросился к траншее.
Должно быть, необычный взрыв заставил вражеских наблюдателей оглянуться назад и некоторое время рассматривать ежистое облако. Оно быстро темнело, приобретало округлость, растекалось и по сторонам и вверх.
Они собрались в котловане недостроенного дзота – тяжело дышащие, возбужденные, радостно обалделые. Жалсанов происходил из рода воинов и потому старался сдерживаться. Он сощурил темные блестящие глаза и сейчас же стал закуривать. Но цигарка крутилась плохо, он рассыпал табак и потому начал слегка сердиться: мужчине волноваться не пристало. И он отвернулся вполоборота от ребят, к передовой. Она лежала близко. Стороны стояли здесь тесно.
Жилин, словно не глядя, отобрал у Жалсанова цигарку, доклеил ее, прикурил и, жадно затянувшись, так же не глядя, отдал Жалсанову.
– Вот так вот, Петя-Петушок! А ты не верил… – Пропустить возможность подначить и посмеяться даже в удаче, даже в радости Жилин не мог. – Наша помощь Сталинграду в действии! Смерть немецким оккупантам! Выше боевую активность!
– Ладно тебе, не трепись, – миролюбиво сказал Колпаков. Но, как человек во всем справедливый, отметил: – Богато получилось. Высверкнуло, ну… что говорить!
Сдержанный, немногословный Малков – рослый, отлично сложенный и красивый – налегая на «о», уточнил:
– У нас в Иваново, в Глинищево сказали б: хорошо уделали.
Все засмеялись, и низкорослый, румяный Засядько, паренек из-под Днепропетровска, восхищенно покрутил головой и повторил: «Уделали».
Малков мельком взглянул на него, довольно усмехнулся и достал баночку с табаком. Он всегда и все делал чуть-чуть не так, как остальные, – либо чуть раньше, либо чуть позже. Но делал красиво, аккуратно, и потому завидно заметно.
– А чо ж это было? – поднял взгляд на Жилина Колпаков.
– Шут его знает… Может, снаряды, а может, мины.
И все, словно по команде, приподнялись и приникли к срезу котлована. На шоссе клубился жирный дым – должно быть, от солярки или масла. Он доходил до вершинок растущего за Варшавкой леса и круто изгибался, косо растекаясь уже не черным, а коричневым потоком над немецкой передовой.
– Ветер меняется… – отметил Жилин. Он помолчал, ожидая ответа, но все смотрели на дым, и Костя добавил: – Надо бы о новых позициях покумекать.
Ему не ответили, потому что дым подбросило новым, запоздалым взрывом, и Жалсанов первый раз за все время вымолвил словечко:
– Мины.
Жилин кивнул.
Они опять присели на корточки, привалившись спинами к глиняным стенкам. Малков глубоко затянулся и спросил:
– Младший сержант, что там нового?.. – и кивнул в сторону, на юг.
– Что-что… После упорных боев оставили… несколько домов.
Жилин и сам не заметил, как он сгладил сообщение, уж очень ему хотелось, чтобы под Сталинградом было полегче.
– Хреново, – отметил Малков.
– А мы все сидим… – вздохнул Засядько.
– Ну вот и сбегай! – вдруг разозлился Жилин: он понимал Засядько. У обоих близкие остались в оккупации. – С чем побежишь? Танков нет, артиллерия, видно, карточки получила, снаряды на сухари сушит. Не знаю, как ты, а я нашу авиацию с лета не видел.
– Ну и у немца тоже… нет ни черта. Одна «рама» летает, – вмешался Колпаков. – А мы все землю копаем.
– Эх ты… Петя! По науке, чтобы наступать, нужно иметь троекратное превосходство. А нас, обратно, растянули.
Колпаков отвел взгляд; Жилин не только кадровый сержант. Он все время вертится возле начальства. Он науку знает. Малков едва заметно улыбнулся.
– А вот товарищ Сталин говорил: еще годик, еще полгодика – и погоним мы все это куда-нито подальше.
Ребята поерзали и подняли взгляды на Жилина. Как вывернется командир?
– Правильно говоришь, – пряча глаза, слегка иронически сказал Костя и поощрительно добавил: – Говори, говори. Приводи примерчики.
– Пример – перед нами.
– Вот именно! Вот именно: перед нами! Вон даже Петя говорит, что у немцев так же, как у нас, – ни черта нету. Одни мины, да и те мы в распыл пустили.
– А годик кончается…
– Так что ж такого? Чесанули аж… до самой Волги… и Кавказа, это ж разве можно было предположить? Ясно, он на такое рассчитывать не мог. Да и кто ж мог? Разве мы с тобой?
– Сержант, посмотри, – позвал его Жалсанов.
Костя поднялся и стал рядом с Жалсановым. Чуть левее, в ухоженной немецкой обороне, всегда такой тихой и незаметной, явно ощущалось постороннее движение. Какое бы натужное, серое утро ни выдалось, но свет все равно струился с северо-востока и, значит, падал на противника густо. И в этом рассеянном, сером свете проступали легкие дымки, иногда тускло отсвечивали хорошо промазанные ружейным маслом солдатские каски. В траншеях переднего края накапливалась пехота.
– Жалсанов старший! – не оборачиваясь, приказал Жилин. – Засядько, со мной. Стрелять после нас. Все! К бою.
Глава третья
Комбат капитан Лысов ворочался на своем топчане в землянке и никак не мог уснуть. За накатами шуршали мыши – домашне и почему-то весело. И эта веселость раздражала Лысова.
«Как-то все не так получается, – думал он. – Говорили: ни шагу назад, а сидим на Волге… Ведь и на границе можно было драться, так отступали: – казалось, что позади места еще много. А в окружениях дрались как черти – один за десятерых и себя не щадили. Почему? А потому, что другое моральное состояние. В начале войны все резервов ждали: подойдут, ударят – и понеслась… на чужую территорию. А в окружениях, под Москвой – иное… На резервы не надеялись. Стали понимать, что каждый и есть самый главный резерв. Значит, что ж главное? Конечно, и вооружение, конечно, и количество и качество дивизий, и экономика – все главное. А вот самое главное – боец. Что у него в душе! Душой решит стоять насмерть – будет стоять! Не решит – какие там приказы ни пиши, а он всегда причину найдет и драпанет. Значит, главное – в моральном состоянии».
За тремя накатами бревен, в земле, передовая почти не прослушивалась. В сырой шуршащей теплоте думалось особенно тревожно. Изредка, когда где-то рвался снаряд, к шуршанию прибавлялся шорох – осыпалась подсохшая земля. Взрыв на Варшавке отозвался и звуком, и струйками земли.
Лысов вскочил, прислушался и покосился на сладко посапывающего Кривоножко.
«Конечно, ему что… Случись что – с меня спрос. Командир… Единоначальник».
Он опять прилег, поворочался и ослабил ремень еще на пару дырочек. Дышать стало просторней – картошка, особенно жирная, не сразу укладывается, – и он тоже стал посапывать. И тут сразу, обвалом, на оборону батальона посыпались мины.
Еще в полусне, но уже на ногах, затягивая ремень и нащупывая пистолет, Лысов знал, что посыпались мины, – они по-особому, противно выли и рвались как бы поверхностно, без глубинной снарядной дрожи. Та смутная, постоянная тревога, с которой человек всегда живет на войне, окрепла, а сам он как бы раздвоился.
«Ну вот… началось. Началось» – это была самая первая мысль.
За нею приходила убежденность в том, что противник не может так долго и так бездарно стоять на месте в то время, когда его части вышли к Волге. Он обязан долбануть и здесь. Он должен был заметить, что здесь мы снимаем с передовой части и уводим их в тыл. Куда? Дураку ясно – на юг. Там сейчас главное. Противник не мог не заметить, как растянулась оборона батальона, и сейчас, когда заболоченная лощина подсохла, ему в самый раз ударить по-сухому.
«Куда ж он ударит? Как под огнем вывести людей в траншеи? Резерв оставить или сразу пустить на уплотнение обороны?» – эти практические мысли шли как бы рядом и одновременно. И они не могли не идти, потому что Лысов был кадровым военным и такие мысли составляли его сущность. Мозг работал как бы вне его воли, подсказывал десятки вариантов возможного боя.