— Для чего было столько раз ходить взад-вперед по двору? — сурово спросил он меня.
— Сколько раз хочу, столько раз и хожу, — отвечала я.
Он был в светлой рубашке, верхняя пуговка расстегнута, как всегда, взгляд мой увяз в легкой тени между его ключиц.
Тут настала моя очередь спрашивать, я спросила, был ли он на конференции в Вильнюсе или в Каунасе.
— Откуда информация? — спросил он, улыбаясь; перед появлением улыбки вздрагивали брови и углы рта.
— От Наумова.
— Под Вильнюсом в доме отдыха проводили. Очень интересно, только холод собачий, мороз крепчал.
— Я в курсе, потому что я, в отличие от конференции, побывала и в Вильнюсе, и в Каунасе. Да здравствует Чюрленис.
С этими словами, чтобы не разреветься, я быстренько вымелась на лестницу, хотя уходить не хотелось. Он вышел на площадку, молча смотрел мне вслед.
В конце марша я почувствовала, что голос мой больше не дрожит, и спросила его, почему он так быстро открыл мне дверь.
— Я дожидался, когда ты письмо принесешь, смотрел в окно, посматривал, поглядывал, увидел тебя.
— Откуда вы знали, — мы привычно говорили то на “ты”, то на “вы”, — что я письмо должна принести?
— А я его сам написал, — сказал он, дверь захлопнул, цепочкой звякнул.
Мне надо было вернуться.
Но я ушла.
И стала зима сворачивать манатки.
Сдуло тучи, поменялся свет, небо взлетело.
В Москве открылась на ВДНХ международная промышленная выставка, всех желающих отпускали на нее с занятий, даже бумагу в студенческое общежитие на Соколе давали, только дорогу оплати — и отправляйся. Со стайкой студентов примчалась в Москву и я. Москва встретила нас подтаивающим снегом, сияющими небесами. На ВДНХ снегу было еще больше, чем в городе, то там, то тут пересекали путь ручьи.
Голодные и счастливые, завалились мы в ресторанчик второго этажа одного из павильонов.
ВДНХ с позолоченными статуями, разномастными стилями республик показалась мне воплощенной (а потому страшноватой, фальшивой, сюрреалистичной) мечтой нищего восточного мальчишки, которому свезло на джинна из бутылки.
В ресторанчике было тепло, тихо, мы мазали горчицей хлеб, мясо казалось вкуснейшим в мире, мы пили дешевое красное сухое вино. Обернувшись на взгляд, увидев за одним из соседних столиков смотрящего на меня Студенникова, я расплескала свой бокал на скатерть.
Мне налили еще, я пошла к его столику с бокалом в руках.
Вслед мне заахали.
— Лукина-то, недотрога наша, наконец кого-то подцепила. И ничего себе мужик, вполне голливудский, прямо Грегори Пек.
— Он Пек или Пег?
— Тот не знаю, этот не пегий, скорее, вороной.
Мы болтали, смеялись, вышли на сияющий солнцем проседающий снег. Он был в осеннем пальто, как мой брат, в очень красивых перчатках, шарф в черно-рыже-зеленую мохеровую клетку, меховая каскетка. “Небось жена приодела. Или сам выбирал?”
— Ты похорошела, почтовая голубка, за последние три месяца.
— Ты хочешь сказать: если твоя мегера будет чистить мне рыло почаще, я стану писаная красавица и выскочу за принца Уэльского?
— Она не мегера, — сказал он. — А ты и так как маков цвет.
Мы были в чужом городе, никто не подкарауливал нас тут, ни один дом не держал магнитом. Я думала: мы сейчас уйдем вместе, навсегда, в другую жизнь, все переменится.
Но он сказал:
— Я через три часа уезжаю.
— Куда?
— В Питер.
— Врешь.
Он достал бумажник, показал мне билет.
— Я никогда не вру.
— Я думала, мы погуляем.
— Мне еще надо за портфелем заехать, командировку отметить. В другой раз погуляем. Прощаемся.
— Ты, должно быть, вредный.
— Ох, боюсь, что не я! И так встретились, как по заказу. Тебе не угодишь.
Он смеялся.
Пришлось и мне улыбнуться.
Мои сокурсники тихонечко заулюлюкали, заподвывали, когда я к ним вернулась.
— Как ты похорошела, Лукина, поболтав со своим Грегори из Голливуда! Лови его на улице почаще, бегай за ним регулярно, катайся к нему в столицу, станешь первой красоткой Питера!
— Он сам из Ленинграда.
— Тогда о чем речь? Счастье под боком! Хорошей неустанно! Выскочишь за Нородома Сианука!
— За подпольного миллиардера!
— Или миллионера, ладно уж.
— Нет ли у тебя богатого папика на примете?
— Есть, — отвечала я, старательно уводя весь выводок подальше от Студенникова.
— Он кто?
— Папик? Он Мумификатор. Оплот Мавзолея.
Общий восторг.
— Какой кайф, Лукина! Сам жрец, все холуи жрецы. Холуев-то много?
— Целый институт номерной.
Радио так и надрывалось на Выставке достижений народного хозяйства, только поспевай за романсом от столба к столбу, от одного серебряного матюгальника к другому. Ноги мои промокли, сапоги протекли, солнце село. Я готова была бежать на вокзал, чтобы попасть в один поезд со Студенниковым, но групповой наш отъезд назначен был на завтра, я медлила, сумерки сгущались, загорались фонари, его поезд ушел.
В Москве мне и снилось, что я в Москве. Сновидение-столица манипулировала часами виртуальных суток, наступала ночь сразу после дня, время шло по-свойски. Львенок пика Сталина, снежный барс, встретился мне в невечернем переулке, сказал мимоходом: “Ты на Новодевичье-то зайди ко мне, не забудь”. Провал, лакуна, и вот мы со Студенниковым уже на Новодевичьем.
— Разве оно не в Ленинграде?
— Ну конечно же, в Москве!
Белая, белее сахара Каррары скульптура на могиле — альпинист, взявший тайм-аут. Как всякое реалистическое изваяние, стремился он ожить и пошевелиться. И увенчалось, он переместил ледоруб. Мы бежали с кладбища — уж не к поезду ли? или от оживающей, точно в комедии дель арте, статуи? Мы выбежали за ограду, солнце встало, безлюдье. Деревья, пруды подо льдом, мы бежали по снегу в приступе беспричинного неуместного веселья, какое иногда охватывало нас наяву.