— Вы любезно объяснили мне, почему он — беглец.
Он внимательно смотрел на меня.
— Вы мне не нравитесь.
— Ничего, зато вы мне нравитесь. Вот мой трамвай, я поехала, счастливо оставаться, пишите письма.
Глядя в заднее окно трамвая (веером расходились перспективы под взглядом моим), я напевала сквозь зубы:
Гедройц-Юраго,
Георгиади,
Георгенберг,
Девлет-Кильдеев,
Вайнштейн, Вальяно,
Гудимов, Гром.
И косилась на меня кондукторша.
Казалось, эта зима не кончится никогда. Я схватила две двойки: по живописи и по композиции, жила, как во сне, читала почему-то бесконечные книги про исследователей севера. Одна из них называлась “Безвременно ушедшие”. Безмятежность испарялась, исчезала из моей жизни, как туман-облако над цепью северных гор и лощин, опускающийся невесть откуда и взлетающий неизвестно куда колокол слепоты, антимир полярной ночи.
Я читала про серджи, паводковые или пульсирующие ледники, про ледяные иглы кристалликов снега в воздухе, не летящие, а парящие либо плавающие, придающие пейзажу подобие картинки ненастроенного телевизора (дрожь, вибрация, мир не в фокусе), про Море Мраков и мягкую рухлядь поморских охотников.
Плохо жилось мне в ту бесконечную зиму.
— Что с вами, Лукина? — спросил меня преподаватель истории искусств.
Прежде я была одной из его любимых всезнаек.
Однажды из заднего окна плутавшего в зимнем нон-стопе трамвая заснеженный проспект показался мне трамплином, с которого не просто летят, а летят прочь, кто куда. Интересно, что в отдаленном будущем большинство моих знакомых, живших на меридианной магистрали, постоянно вспоминали именно отъезды свои: в Пушкин, Пулково, Москву, Новгород, в Прибалтику с Белорусского и Варшавского вокзалов. Словно наша Царскосельская дорога исподволь внушала “тягу прочь”. Вот и я, поселившись возле нее, обрела манию уезжать.
В зимние каникулы две мои подружки отправились в Белоруссию, под Витебск, к знакомым знакомых либо родственникам родственников; долго они собирались, приводили в порядок лыжи, звали меня; я раздумывала. На всякий случай дали они мне адрес, ежели вдруг запоздало соберусь я присоединиться к ним и в одиночку помчусь догонять их на деревню к дедушке.
Утром они уехали, днем разговорилась я с Наумовым, поведавшим мне, что Студенников убыл на дизайнерскую конференцию в Вильнюс. Прибежав домой и наврав с три короба (по легенде, должна была я отправиться к подружкам-лыжницам), нацарапала я в блокноте адреса деревни под Витебском и витебских маминых родных, наскоро собралась и укатила в Вильнюс искать Студенникова.
Путешествие, нелепого нелепей, осложнялось невероятным холодом, освещалось блистательным негреющим солнцем, отчужденно царящем на ярко-голубом небе. В Вильнюсе никаких следов дизайнерского слета я не обнаружила, зато один из студентов тамошнего художественного вуза, с завидным упорством писавший на морозе этюды (сама со школьных лет так мучилась, реалистка в митенках), высказал основанное на слухах предположение, что таковой происходит в Каунасе, куда он готов меня сопровождать. Разумеется, от сопровождения я отказалась (сопроводил он меня только в ближайшую кафешку, где давали чудный кофий со сливками) и поехала в Каунас одна. Но и там полное фиаско меня ожидало, хотя и Вильнюс, и Каунас могли бы стать подходящими декорациями моего намечтанного, сочиненного, почти происходящего, да все не дающегося в руки романа: краснокирпичный костел св. Анны, у входа в который безумная нищенка бросила мне под ноги фантик, браня меня на непонятном языке; стрельчатые окна домов в стиле модерн; кованые ограды, обведенные снегом; чугунные совы одной из парадных, деревянная на воротах музея Чюрлениса, чьи фантасмагории завораживали.
Находившись и намерзнувшись вдосталь, я с трудом сообразила, как и куда мне ехать, и загрузилась в общий вагон поезда на Витебск, куда должна была прибыть затемно, ни свет ни заря. В вагоне нас было двое: проводник и я. Выпив предложенного проводником горячего чая с рафинадом, я улеглась в одном из пустых открытых купе, укрылась двумя одеялами и всю ночь, то просыпаясь, то засыпая, видела одну и ту же чюрленисовскую звезду в окне, ледяную, зимнюю, без названия, думаю, то был Сириус, собачья звезда каникул. Иногда мне становилось страшно, я боялась воров, насильников, хулиганов, раскрыв взятый без разрешения у брата большой перочинный нож, я положила его под подушку; но ни на одной станции в вагон никто не вошел.
В ознобе недоспавшего существа грелась я вокзальной витебской бутербродной котлетою с желудевым кофе, ожидая, когда рассветет, рассвело, нашлась и улица, и квартира родных с фикусами да геранью. С одной из фотографий чинно смотрели на меня молодые прадедушка с прабабушкой. Старый хозяин ходил по половикам в валенках, старушка щеголяла в вышитой телогрейке, они обрадовались мне так, словно всю жизнь только меня и ждали, говорили, перебивая друг друга, расспрашивали, в русской их речи мелькали белорусские и польские слова, очень огорчило их мое намерение двигаться дальше, они решили, что я явилась на все каникулы.
На следующий день, экипированная старушкиными валенками и оренбургским платком, я уже брякала кольцом калитки в заснеженной деревне, оголтелый лай был мне ответом. Мне обрадовались, и тут, хотя подружки поначалу отсутствовали, они уже успели, бросай-курить-вставай-на-лыжи, уйти в неизвестном направлении с не совсем понятной хозяевам целью. Часа через полтора они с визгом восторга обнимали меня. Нашлись лыжи и для меня, мы провели великолепную сельскую неделю все на том же морозище. Вечерне-ночные выходы в зимнюю (на перемычке между сенцами и коридором в сарай-сеновал, коровник, курятник да чуланы) уборную были почти гоголевским приключением, поскольку в сенцах на вбитом в потолок крюке висела туша заколотой свиньи, на которую мы регулярно с воплями ужаса наталкивались в потемках.
Через неделю я предъявила зимние лыжные фотографии. Мама так никогда и не узнала о моей литовской эскападе. Зато брат нашел у меня каталог музея Чюрлениса.
— Откуда взяла?
— Сын соседей деревенских подарил, — ответила я, заливаясь румянцем.— Он в Литве в художественном институте учится.
— Что это ты так покраснела, рыжая? Уж не роман ли с ним крутила? Может, даже целовалась? Русь, ты вся — поцелуй на морозе?
— Так то Русь, а мы в Белоруссию ездили.
Мы пили какао, он включил радио, пели “Гори, гори, моя звезда”, я вспомнила звезду в окне пустого ночного вагона и опять залилась краскою.
— Пора тебе замуж, — сказал брат, — у тебя комплекс невесты.
Я дала ему подзатыльник, он умчался на службу.
— Как дети себя ведете, — сказал отец.
В один из дней резиновой зимы довелось мне доставить письмо Студенникову. Дважды подходила я к его передней, уходила, возвращалась, я не хотела видеть его, я не могла его увидеть, я не знала, что мне делать. Мне пришлось подняться к его двери, на которой не было почтового ящика, позвонить. Он тотчас открыл мне.