От этого щеголеватого сброда повеяло мертвечиной, чем-то давно и безвозвратно канувшим в вечность. Казалось, будто перед глазами мелькают кадры дореволюционной кинохроники…
Двадцать восемь обезоруженных власовцев партизаны повели ускоренным маршем параллельно продолжавшей двигаться дивизии. Сидевшие на подводах партизана встречали и провожали пленных градом презрительных словечек. Торопливо скользя по грязи, власовцы шли, опустив головы, и лишь некоторые с завистью поглядывали на партизан, ничем не запятнанных советских людей, сражавшихся за свою Родину… О чем думали эти люди, шагавшие по русской земле, сами русские, но вставшие в ряды заклятых врагов своей страны?
Пока колонна дивизии проходила через переезд, партизаны приводили паровоз и вагоны в полную негодность. Вскоре переезд опустел.
В полдень части дивизии расположились на отдых. Дежурные роты заняли оборону. В помещение, занятое комендантским взводом батальона, где под охраной сидели власовцы, пришел майор Никитин. Надо было решить, как быть в дальнейшем с этим отребьем.
Когда Никитин перешагнул порог комнаты и пленные, как по команде, встали на вытяжку, перед ним оказался рослый чернобровый власовец с широченными плечами.
Комбат пристально всматривался в лица соотечественников, одетых в ненавистную всем честным людям на земле форму гитлеровского вермахта.
— Что ж, гады, молчите?
Никто не шевельнулся. Только позади Никитина кто-то из партизан тихо выругался.
— Говорите «свои», «свои», а почему заорали только тогда, когда мы дверь открыли? А? Небось, надеялись улизнуть, сукины дети?!
И снова никто не ответил.
Никитин уставился на чернобрового власовца, что первым попался ему на глаза:
— Молчишь?
Тот виновато взглянул на комбата, хотел что-то сказать, но только открыл рот, глотнул воздух и не произнес ни звука.
— Я спрашиваю! — повысил голос комбат. — Почему сразу не подали голоса, когда партизаны остановили состав?
— Охвицеры-рогатикы не пущалы — пробасил кто-то из пленных.
— Это правда! Мы хотели сразу открыть вагон, — волнуясь, заговорил высокий чернобровый парень, — но офицеры взялись за автоматы…
Опять наступила тишина. Никитин чувствовал, как в нем закипает безудержная ярость. «Офицеры… — думал он. — Неужели из бывших наших офицеров?!» Сквозь стиснутые зубы он тихо, очень тихо, почти шепотом приказал:
— Офицерам выйти!
Власовцы замешкались, потом двое робко протиснулись вперед, в толпе нарастал шум.
— В чем дело?
— Выходь до охвицеров, выходь кажу!.. А то ишь ягненком вже прикинулся… — послышался грубый голос.
— Выплывай, камбала, на поверхность!
— Не слышишь, что ли? — заговорили остальные, выталкивая из угла маленького власовца с бельмом на глазу. Этот, пожалуй, единственный из всех был низкорослый и узкогрудый.
— Тоже офицер? — резко спросил Никитин.
— Да я же не охвицер, товарищ майор. Я хвельдфебель: старшина, — щелкнув каблуками и выпятив узкую грудь, угодливо пояснил власовец. Но его прервали.
— Ничего што не офицер…
— Ще почище, гад!..
— Не прикидывайся, камбала, сковорода для тебя готова…
— Прекратить базар! — крикнул Никитин.
Все смолкли. Комбат кивнул головой стоявшим позади партизанам. Троих — штабс-капитана, прапорщика и фельдфебеля — увели. Вновь воцарилась тишина.
Комбат неторопливо достал кисет, вынул и слегка помял обрывок газеты, положил на него щепотку самосада, скрутил цигарку, сунул обратно в карман кисет и извлек из другого зажигалку. Он не успел зажечь ее, как со двора донеслись одиночные выстрелы — один, второй, короткая пауза и снова выстрел, другой и, наконец, почти подряд два…
Стоявший на часах у дверей круглолицый пожилой партизан с длинными запорожскими усами слегка кашлянул. Кое-кто из пленных не выдержал и переступил с ноги на ногу.
Никитин затянулся и, выпустив облако дыма, взглянул на застывших в ожидании решения своей участи власовцев. Взгляд его опять невольно остановился на высоком парне с черными, как смоль, бровями. Его красивое лицо теперь побледнело и как-то сразу осунулось.
— Докладывай, ты кто? Может быть, тоже офицер или, как там у вас называется, фельдфебель? — сдерживая гнев, спросил комбат.
— Нет, нет, я — рядовой, москвич. Все мы попали к ним случайно, я правду говорю… — ответил высокий.
Услышав слово «москвич», Никитин все остальное пропустил мимо ушей. Это слово его поразило. Он не был москвичом. Больше того, он никогда не бывал в столице. Но слово «москвич» было для него синонимом слов «революционер», «большевик», «ленинец», и он не мог себе представить, чтобы москвич мог оказаться изменником, власовцем. Он чувствовал себя так, словно на него свалился потолок, дух захватило. Едва слышно переспросил:
— Как ты сказал?!
Власовец щелкнул каблуками.
— Говорю, мы попали к ним поневоле. Нас насильно мобилизовали в лагере…
— Погоди, — перебил его Никитин. — Откуда ты родом?
— Я?
— Да, ты!
— Из Москвы. Я — москвич.
Никитин ощутил прилив ярости. Все еще не веря своим ушам, он почти вплотную придвинулся к власовцу и в третий раз спросил:
— Откуда, говоришь?
Власовец, почуяв недоброе, глухо повторил:
— Из Москвы.
И в ту же секунду, не отдавая себе отчета, Никитин вскинул плетку, с которой никогда не разлучался, и со всего размаха хлестнул власовца по голове.
— Мос-квич!.. — скрипя зубами, выкрикнул комбат и, задыхаясь от негодования, выбежал из хаты, будто не он, а его самого хлестнули плеткой.
Удар был сильный. Чернобровый съежился, схватился обеими руками за голову и застонал. Остальные, казалось, не дышали.
Пожилой усатый партизан, что остался караулить пленных у открытых настежь дверей, прищурив глаза, с пренебрежением посмотрел на съежившегося власовца и неторопливо заговорил:
— Слухай, ты, «москвич» ядреный!.. Чего хнычешь? Скажи спасибо! Це ж тебе, знаешь, шо? Амнистия! Амнистия, дурень ты зэлэный… Бо у нас так бывае: аль расстреляют, аль плеткой отстегают… Гаубвахты тут немае. Да и на кой вона сдалась, що б з вами тильки возиться да охрану ще виставляты?.. А надо б вас всих за таковские штуки шлепнуть к ядреной матеры! Да, да… Дожились — пидняты руку на Батькивщину! Эх, вы…
Партизан еще долго ворчал. Власовцы стояли не шевелясь, гадая, что их ждет. Некоторые даже завидовали «коллеге», у которого на левой стороне лба вспух багровый рубец. Если верно говорит усатый партизан, то у него теперь все позади, дешево отделался…
Под вечер, незадолго до выхода дивизии в рейд, власовцев вывели во двор комендатуры. Вид у них был далеко не такой, как утром, — в течение всего дня их не кормили. У партизан был неписаный закон: кто не воюет против фашистов, тот не ест. Этого власовцы, конечно, не знали и высказывали самые худшие предположения. Когда же их привели на тот самый двор, откуда несколько часов тому назад донеслись выстрелы, они и вовсе приуныли.
— Вот тебе, папаша, и «амнистия»! — шепнул один из них стоявшему рядом усатому партизану.
— Не хнычь! — цыкнул на него партизан.
Двадцать пять власовцев выстроились во фронт. Пришел командир батальона и сообщил пленным о принятом решении. Им предоставлялась возможность искупить свою вину в боях с фашистами. И сразу началась сортировка.
Сияющие от радости, выходили они из строя: кто получил назначение ездовым, кто в орудийный расчет, кто к минерам, а кто для начала помогать на кухню. И каждый, получив назначение, срывал с себя и втаптывал в грязь погоны, трехцветные нашивки и кокарды.
Очередь дошла и до рослого чернобрового парня с перевязанной головой. Батальонный писарь не преминул съязвить:
— Ваш «крестник», товарищ комбат!
Москвич опустил сконфуженно голову, а Никитин сурово взглянул на писаря. Реплика ему не понравилась. Вся эта история с москвичом стоила Никитину немалых переживаний. Ему было больно, что этот красивый статный парень напялил на себя форму оккупантов, что он оказался москвичом, что сам Никитин так ошибся, относясь с наивным, трогательным благоговением ко всем без исключения москвичам, и, пожалуй, что он не сдержался, ударил плеткой. Таков был комбат Никитин. Ему легче было бы расстрелять предателя, чем поступить так, как он поступил на этот раз.