Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Закономерен вопрос: куда же тогда подевались все эти следователи НКВД-МГБ? Как куда? Я что-то не слышала, чтобы кто-нибудь из них был выдворен из Страны Советов как лица, дискредитирующие их социалистическую Родину… Преданные органам до смертного одра уже за одно то, что те «вывели их из-под боя» — отвели от них суд, решетку, а возможно, и высшую меру наказания, — они представляли собой действительно бесценные для КГБ кадры. Об одном таком человеке я и хочу здесь рассказать.

* * *

Эта история началась для меня еще в то время, когда я занималась Хватом. А закончилась спустя два с половиной года, весной 1990, очерком «Лубянка: будет ли этому конец?».{15} Хотя понятно, что по жизни — сие не конец, а сплошное многоточие.

Но начну я не с начала — с середины, с 5 сентября 1988 года. Начну так не ради интриги — я не беллетрист, и не потому, что в этот день мне исполнилось тридцать лет, и дома меня ждал накрытый стол, гости и трехмесячная дочь Лелька, требовавшая материнской груди, а мама в это время сидела на собрании в актовом зале Института проблем комплексного освоения недр (ИПКОН) Академии наук СССР и благодарила судьбу, за то, что Господь определил ее в журналистику.

Просто в этот день происходило событие, не имевшее, насколько я знаю, прецедента в советской истории и уже по одному тому стоившее десятка праздничных столов. Подонку и убийце, чекисту с полувековым стажем, в этот день публично, с документами на руках, люди, выросшие в смертельном страхе перед такими, как он (а кое-кто и перед ним лично), в глаза сказали: подонок и убийца. Хотя, конечно, в интеллигентном ученом собрании выражения употреблялись помягче. Ну что ж, пусть будет так (все-таки «убийца» — категория, определяемая судом): ему было выражено общественное презрение.

Человек этот — бывший следователь НКВД, на совести которого как минимум 117 человеческих жизней: 57 — расстреляны, 4 — умерли от пыток в процессе следствия, остальные отправлены в лагеря, где многие и погибли;{16} палач, которому инкриминируется «убийство способом особо мучительным для убитой, с использованием ее беспомощного состояния»;{17} обладатель высшего кагебэшного отличия — знака «Почетный чекист», специалист по научной и творческой интеллигенции, подполковник госбезопасности в запасе Владимир Боярский.

Он же — кандидат исторических и доктор технических наук, заведующий лабораторией истории горного дела ИПКОНа, преподаватель Горного института, член Союза журналистов CCСP, жуир и покоритель женских сердец, желанный гость самых престижных столичных творческих домов и задушевных интеллигентских компаний, профессор Владимир Ананьевич Боярский.

О Боярском я написала в одном из своих очерков, написала тогда немного (почему так — рассказ впереди), всего 2–3 страницы, но факты — в том числе и приведенные выше — там были, и были для репутации профессора, конечно, убийственные.

Коллеги Боярского — я имею в виду по научной его деятельности — ни о чем подобном, естественно, не подозревали, а если кто-то что-то и подозревал, то конкретики не знал и узнать не стремился. В брежневские годы на всяческие разговоры о репрессиях был наложен строжайший запрет, а кагебэшники мерещились за каждым углом. Впрочем — они там и были. Не случайно, Владимир Ананьевич где-то с начала семидесятых вновь стал гордо писать во всех открытых анкетах, что работал в НКВД-МГБ, тогда как в хрущевские времена о своей деятельности в тридцатых-пятидесятых скромно проставлял: «Был на воинской службе».

Короче, в институте, в Академии наук информация о двойной жизни Боярского произвела эффект разорвавшейся бомбы.

Кто-то — из людей постарше — тихо хватался за сердце, вспоминая свои излишне откровенные беседы с коллегой — профессором, кто-то перестал спать по ночам, опасаясь, что его очевидная близость к Боярскому, частые задушевно-доверительные (с упоминанием фамилий) разговоры с подполковником наведут на определенные размышления друзей-товарищей. Не буду никого называть, но могу сказать сразу: таких людей было немало и в ученой среде, и в среде журналистско-писательской…

Сам Боярский к публикации в «Московских новостях» отнесся профессионально, то есть спокойно. Статья его не испугала. Надо признать: воли и выдержки этому человеку не занимать — закалка сильна.

Нет, конечно, было неприятно как раз накануне Дня Победы увидеть под своим портретом в институтской галерее участников Великой Отечественной войны кем-то привешенную табличку — «палач». Неприятно было ощутить и пустоту в ответ на протянутую им для рукопожатия руку. Немного подпортил настроение и разговор с новым директором института членом-корреспондентом АН СССР Климентом Трубецким. Тот всего несколько месяцев как принял хозяйство и, конечно, был ошарашен нежданно-негаданно свалившимся на него «подарком» — раздражения не скрывал. И то понятно: куда ни приходил, «слава» впереди него бежит: «это у вас этот мерзавец работает?» «Если все изложенное в газете, как вы утверждаете, клевета, — сказал Боярскому тогда Трубецкой, — то вернуть вам честное имя может только суд». В суд Боярский, естественно, не подал — слава Богу, не мальчик — подполковник госбезопасности, опыта o-го-го! И покаянные вериги — опять же опыт, опыт! — не надел. «Ты чего же не пришел? — укорил дальнего родственника, не оказавшегося на традиционном семейном сборе, аккурат после публикации в газете. — Статью прочитал и не смог… — Другие тоже прочитали, и ничего, пришли,» — рассказывал мне в телефонном разговоре тот родственник.

Однако и в бездействии Боярский не сидел. На все вопросы отвечал однозначно: ложь. В НКВД — да, работал, но следователем никогда не был и никого не сажал. Жонглировал какими-то бумагами со звучными подписями. Намекал на высокие связи — фамилии употреблял все известные: секретарей ЦК и членов Политбюро. Почти не блефовал — связи у него действительно были, и тянулись они из прошлых времен. Сколь высокое положение занимал тогда Боярский, можно понять хотя бы по тому, что его фамилию я нашла в одном из писем Сталина Клименту Готвальду, руководителю Чехословацкой компартии. Сам же Боярский жаловался мне, что Главная военная прокуратура «обрушилась» на него в конце пятидесятых (то есть завела уголовное дело) только потому, что он, Боярский, поссорился-де с Никитой Хрущевым.

Ну, а кроме того, профессор собирал на меня компромат — «клеил дело», обзванивая людей, обиженных моими прошлыми статьями, связанными с грызней в геологической науке. «Обиженные», раскумекав что к чему, о том меня сами и предупредили, за что я им очень благодарна. Наконец, Боярский сообщил дирекции института, что из газеты меня уволили или — вот-вот собираются уволить, редакция готовит опровержение, а «Московские новости» власти и вовсе закрывают.

Нет слов — Боярский был достойный противник — не чета Хвату: держал в тонусе, помогал чувствовать нерв жизни…

А тут, к удовольствию профессора, подоспела и XIX партконференция, с трибуны которой Егор Лигачев — тогда второй человек в партии и государстве — крайне негативно отозвался о «МН».

«Скоро в этой грязной истории будет поставлена точка», — заключил подполковник.

После этого мне домой позвонил директор института Трубецкой и довольно нервически спросил: «Вы по-прежнему уверены, что ничего в своем очерке не напутали? Не может оказаться, что Боярский — прав?» Не может. О Боярском я к тому времени знала, наверное, больше, нежели его родные и близкие. Но тревоги Трубецкого мне были понятны: член-корреспондент АН СССР, директор, человек партийный — рычагов давления более чем достаточно. Допускаю даже, что его вызвали в райком партии — объяснили сложность политического момента — или куда-то еще: в каждом райкоме была такая неприметная дверь — без таблички, но зато с маленьким звонком сбоку — районное управление КГБ.

Короче, коллективная институтская душа требовала фактов — жаждала услышать документы, способные подтвердить или опровергнуть то, что было изложено в статье журналистки.

27
{"b":"187765","o":1}