Ну, и дальше, надеюсь, многие помнят.
Поэтов по ходу их появления в капустнике представлял Борис Ласкин. О нем самом я уже поминал, а здесь хочу вспомнить его маленькие «мо» (словцо), которыми он предварял почти каждое выступление: «Личный переводчик Давида Кауфмана — поэт Давид Самойлов!» — так на пленке. А следующая его шутка оказалась печально пророческой.
— Сейчас, — сказал Боря, — случайно проездом оказавшись в Москве, юбиляршу приветствует знаменитый парижский шансонье — месье Александр Галич!
Кто из нас тогда мог подумать, что Саша умрет в Париже, с французским ударением на последнем слоге?
А текст был такой:
Ай люли, люли, люли,
Ай люли, се тре жоли!
Ах вальсок-вальсок, хриплый голосок,
Ты воспой ее ум и доблести,
Доброту ее подтверди, вальсок,
Мол, от каждого по способности.
Ах, вальсок, слова любви,
Это ж факт, что се ля ви!
…Самым неудачным в капустнике грозило стать поздравление Симонова-старшего. Я пришел к отцу, заранее предупредив о цели визита. Он отложил все дела, сел к микрофону, долго и нарочито откашливался, и тут… заколдобило. Ему хотелось сказать что-то смешное и доброе, но никак не вытанцовывалось. Доброе получалось банальным, а смешное — плосковатым. Промучившись минут 15–20, глядя на меня виноватыми глазами, он готов был уже махнуть рукой и попросить стереть написанное, как в проеме двери показалась моя сводная, семи лет от роду, сестрица Саня. Отец схватил ее в охапку и, подтянув к микрофону, сказал:
— Давай, поздравь тетю Женю, быстро!
Санька не заставила себя уговаривать и тоненьким, но громким голоском отрапортовала:
— Дорогая тетя Женя, поздравляю вас, что вам 50 лет, и еще желаю, чтоб наш Алеша сбрил бороду!
«Дорогая тетя Женя…» Отец и Санька, 1964 г.
Спустя несколько дней мы сидели за праздничным столом и после положенных тостов включили пленку с капустником. Дошла очередь до поздравления отца.
Послышалось его долгое откашливание, а затем тонкий голосок пропищал: «Дорогая тетя Женя…» Боже, с каким облегчением хохотал отец!
Ну вот, а теперь о Боре, Борисе Савельевиче Ласкине — моем дяде и любимом мамином кузене.
Бывает, что писатель давно умер, а книги его всё живут и живут, бывает, что писатель все живет и живет, а книги его умерли. Но бывает, что писатель и его книги умирают вместе, а в мире остается то, что было в книгах от писателя, а в писателе — от Бога. От Бориса осталась улыбка. И она живет в каждом человеке, кто когда-либо с ним встречался, я уж не говорю — дружил. Боря был великий импровизатор, с неизменным блестящим и необидным юмором. Но жил он во времена, для импровизаций плохо оборудованные, и хотя написанные им «Три танкиста» или «Спят курганы темные» вошли в песенную классику, а «Карнавальная ночь» — в кинематографическую, мне всегда казалось, что всю жизнь он занимался своим делом — в качестве хобби, а не совсем своим делом — в качестве профессии.
Нашему капустнику он, разумеется, приходился и папой, и мамой. Сначала он там на чисто английском воляпюке разыграл перед микрофоном сценку, как обиделся Джон Стейнбек, который зашел к юбилярше хлопнуть рюмку водки, а ему предложили выпить виски за мир во всем мире, и лучше — в Америке. Потом Борис Савельевич с не меньшим пылом перевоплотился в немолодого, но еще не пробившегося в Союз писателей поэта, земляка юбилярши «с города Шклова», и прочитал его стихи, кои я здесь не рискну воспроизводить целиком, а приведу всего две строчки:
И, как сообщил Маяковский,
У в Шклове родился и Шкловский.
Поскольку сочинил их я сам и до сих пор горжусь, что мэтры мое слово из их песни не выкинули.
На всю эту запись-перезапись убили мы в общей сложности почти неделю. А слушали это пятнадцать человек двадцать пять минут. И были счастливы. Потом еще четверть века мать хранила эту пленку, изредка прокручивала ее и тоже была счастлива.
Ну я — ладно. Мне было двадцать пять, а в двадцать пять свободное время найти можно всегда. Ну ладно — время. Александр Аркадьевич и Борис Савельевич в конце концов были люди свободной профессии, но количество душевной энергии и щедрость в расходовании ее — это сейчас где? У кого хватит?
Может быть, дело в том, что свобода, в которой мы живем сейчас, в сравнении с несвободой, в которой мы жили тогда, требует больших душевных усилий? А вдруг, простите мне этот парадокс, просто несвобода душевно щедрее, благотворнее для созидания? Ибо в несвободе есть направленность и страсть к освобождению, есть острова свободы, которые — в каждом, и есть жажда объединить их в архипелаг? А свободе достаточно одиночества? Или, иначе говоря, несвобода — это осознанная необходимость… в других людях, а свобода в них не нуждается?
Письма
Автограф на книге Юрия Казакова
Шестидесятые были эпохой писем: «открытых», которые писали граждане государству, и «закрытых», которые в ответ рассылало государство в свои казенные учреждения. Но все-таки это было огромным шагом вперед: после трех десятков лет полной разъединенности, когда слова «без права переписки», как правило, были эвфемизмом слова «расстрел», — мы с властью состояли в подобии диалога.
И моя мама, не раз прошедшая по лезвию, у которой трижды сажали отца, потом первого мужа, потом друзей, потом сестру, — не колеблясь, участвовала и в самиздате, перепечатывая и распространяя письма Эрнста Генри, Александра Исаевича Солженицына, Лидии Корнеевны Чуковской и других, что, собственно, и делало эти письма «открытыми», ибо ни в каких официальных органах письма эти появиться не могли. А письма, где главным были не имена, а количество подписей, она подписывала, хотя время от времени и пыталась уберечь от этого занятия собственного сына, то есть меня.
Автографы на книгах стихов Д. Самойлова и А. Вознесенского
Писем перепечатанных в архиве несколько. Подписанных, естественно, нет: сегодня смешно вспомнить и невозможно поверить, что подпись под письмом могла быть поступком, за который карали, в котором каялись, которым гордились.
Но и в рабочее время маму, видимо, не оставляла вера в силу слова.
Есть в архиве и эти документы:
«В президиум Верховного Совета СССР. Поддерживаю ходатайство родных о помиловании Славы Соломоновны Пайны, осужденной по ст. 172 УК РСФСР на три года лишения свободы…»
«В Московский Городской Суд. Я знаю Виктора Кислякова как автора журнала. <…> Убедительно прошу присоединить и мою просьбу <…>».
«В Верхне-Волжское издательство. Об Александре Дождикове. <…> Нам известно, что книга его стихов включена в план Вашего издательства. Надеемся, что наше начинание будет поддержано и его земляками, и, публикуя новую подборку его стихов, мы сможем указать, что первая книга поэта выйдет <…>».
Все эти письма подписаны: зав. отделом поэзии журнала «Москва».
«Приказ № 19 от 7 апреля 1969 года
по редакции журнала „Москва“.
За последнее время в работе отдела поэзии журнала „Москва“ (зав. отделом Ласкина Е. С.) были допущены грубые идейные ошибки, повлекшие за собой резкую и справедливую критику советской общественности и органов советской печати.
На стадии верстки и сверки были сняты идейно порочные, политически двусмысленные стихи Е. Евтушенко (№ 1, 1968), Л. Озерова (№ 9, 1968), М. Шехтера (№ 9, 1968), М. Алигер (№ 3, 1969). Дело дошло до того, что без ведома главного редактора в ранее просмотренные им стихи М. Алигер была внесена правка, в корне меняющая смысл стихотворения, делающая его идейно порочным и политически неприемлемым. В № 12 было опубликовано идейно вредное стихотворение С. Липкина „Союз И.“
Работа отдела поэзии подвергалась острой критике на собрании партийной организации и заседании редакционной коллегии журнала. Партийное собрание и редакционная коллегия выразили единодушное мнение о невозможности дальнейшей работы т. Ласкиной в редакции журнала.
Приказываю: За допущенные грубые идейные ошибки и политическую неразборчивость (ну не могу смолчать: помните ее „четверку“ по „основам марксизма-ленинизма“ в Литинституте? Вот когда только загноилась у беспартийной мамаши эта червоточина! — А. С.) освободить с 8 апреля с. г. т. Ласкину Е. С. от работы в журнале. Приказ довести до сведения всех сотрудников редакции. Потребовать от зав. отделами усиления политической бдительности и контроля за идейным содержанием публикуемых материалов.
Главный редактор Михаил Алексеев».