С друзьями на Рижском взморье (Н. и Ф. Чирсковы), 1948 г.
Вскоре после войны, в 47–48 годах, будущий «врач-убийца» знаменитый отоларинголог, профессор Фрумкин, осматривал мои гланды, вечно порождавшие ангины, и порекомендовал отвезти меня на лето туда, где море и сосны, — так возникла идея поездки в Прибалтику, где к тому времени Союз писателей обрел два пансионата: в Дубулты и в Дзинтари. Отец готов был отправить меня туда на все лето, дело было только за сопровождающими лицами, ибо мать, к тому времени поступившая на работу в Радиокомитет и пока что не уволенная из него по пятому пункту, еще даже на первый отпуск не заработала, посему единственным резервом были деда Саша и Алинька — родители отца, то есть родственники писателя, что делало их пребывание в писательском доме официально оправданным. И вот два лета подряд дед с бабкой поочередно пасли своего внука в Прибалтике. Кстати, «врач-убийца» был настоящий доктор: лет пятнадцать потом я не знал, что такое ангина… Прибалтика была недавно освобожденная, немного, видимо, испуганная, как я теперь понимаю, и не по-нашему чистая и размеренная, чем очень нравилась деду. Вот отрывок из его письма к отцу: отчет конкретный и четкий:
«…Комната у нас хорошая, кругом зелень и чудные сосны. Несколько раз были на море, но еще никто не купается. Кормят нас хорошо, дают такие большие порции, что не только дети, но и взрослые не с’едают. Масло 150 гр., сахару 100 гр., молоко, сметана, творог, белый хлеб и т.п. в изобилии».
Дед не ограничивал мою девяти-десятилетнюю волю, он только вводил ее в жесткие временные рамки: купайся, играй, с кем хочешь, только потом не жалуйся, а главное — возвращаться надо в им или тобой самим установленный срок: сказал — выполнил.
Никаких отклонений от распорядка дня: встали, зарядка, мыться до пояса, завтрак, гулянье, обед, мертвый час — спать, потом опять гулять — ужин, в постель в ноль-ноль. Все. Главным поощрением были походы с дедом в платный тир, где стреляли не пульками, а остриями с кисточкой, причем и на меткость, и на удачу: крутили перед тобой круг с делениями, и ты выпускал три кисточки наугад, а уж потом, когда круг останавливался, выяснялось, сколько очков ты набрал: на стене тира висела таблица выигрышных сумм и соответствующих призов. Так вот, в тир мы ходили два раза в неделю, если в остальные дни не было за мной каких-либо грехов, особенно по части нарушения обещаний и задержек по времени. Никакие мольбы не действовали и никакие ссылки на других не проходили. Если ты был чист и прав — шел и стрелял. Нет так нет.
Коса нашла на камень в мертвый час: этот час должен был быть мертвым, то есть ни читать, ни смотреть в окно, а главное, не шуметь, сказано «мертвый» — спи. Все. Дед выполнял и это условие неукоснительно: снимал гимнастерку и галифе, откладывал на соседний стул свои очечки и засыпал, предварительно убедившись, что я лежу с закрытыми глазами.
Вот не помню только, в первое это было лето или во второе, но приспособился я деда надувать: дождусь пока тихонько засвистит храпачок, свидетельствуя, что дед попал в объятия Морфея, достаю из-под подушки книжку и сорок пять — пятьдесят минут читаю. Потом, в преддверии звонка будильника, прячу книжку под подушку и закрываю глаза — до дедова подъема минуты две-три.
Что читал, не буду врать, не помню, может, и «Повесть о настоящем человеке», но однажды, оторвавшись от книги, я увидел яростно-изумленный взгляд деда. Встав в своих солдатских подштанниках, дед выпростал из-под аккуратно сложенной верхней одежды толстый военный ремень, сложил его вдвое и…
…Тут я в целях самосохранения нарушил главную заповедь мертвого часа — тишину. Поскольку это было первое, и, заглядывая на все шестьдесят лет вперед, могу добавить — и единственное мое физическое наказание, визжал я, как будто меня не пороли, а резали, отчего в движениях деда появились первые признаки нерешительности:
— Молчи, — прошипел дед, — мертвый час — не буди соседей.
Ну тут я залился соловьем, понимая, где мое спасение.
Стеганув меня раз пять или шесть сквозь довольно толстое одеяло, дед опустил ремень и вынес вердикт:
— До конца путевки без тира.
В тот же день соседка по корпусу, мамина подруга, та самая Нюня Мельман, прислала маме телеграмму, типа «тиранит вплоть до избиений физических, и приезжай спасать ребенка», о чем через годы мать рассказывала мне с вполне добродушным, но долго почему-то обижавшим меня смехом.
Звал меня дед всегда Алексеем. Уменьшительные варианты не шли у него на язык: Кирилл — отцу, Аля — жене, в минуты высшего раздражения — Александра, остальные по имени-отчеству или по установленным семейной традицией именам. Исключение помню только одно, сестер Ласкиных любил нежно и звал Евгению Самойловну Женечкой и даже Женюрой, Софью — Сонечкой, а Фаню — Дусей.
У отца по другому поводу есть в стихах строчки: «…Той мерой простой и железной проверить кого-нибудь вдруг». Дед был именно такой мерой, если хотите, эталонной крепости и определенности. С ним было нелегко и несладко: попробуйте положить свой гибкий организм спать рядом с эталоном — бока болеть будут долго. Но с ним было и легко: предсказуемость очень облегчает жизнь окружающим.
В «Глазами человека моего поколения» у отца рассказана история ареста деда — в Саратове, весной тридцать первого года. Дед провел в тюрьме несколько месяцев, допрашивали его в уже сложившейся традиции органов по десять часов кряду, без сна и отдыха, под яркой лампой, бьющей прямо в глаза, и пытались заставить солгать. Не добились и ранней осенью выпустили. В чем его обвиняли, отец так и не узнал, а может быть, и остерегался интересоваться или не хотел об этом вспоминать.
Там есть замечательная деталь, характеризующая деда: пришли за ним ночью, но он не открывал дверь, пока не надел полную форму — галифе и гимнастерку с ремнем.
Начальник училища, где служил тогда Александр Григорьевич, повел себя, пользуясь терминологией деда, «по-свински». Жену и сына выселили из офицерской коммуналки буквально на следующий день, чего дед стерпеть не мог, и когда вернулся, высказал свое возмущение начальству в выражениях соответствующих, а затем ушел в отставку, тем более что состояние здоровья давно к этому подталкивало.
С 1932 года дед преподавал военное дело уже в Москве, сперва на соответствующей кафедре Индустриального института имени Карла Либкнехта, потом — до первых послевоенных лет — в Управлении трудовых резервов.
Что-то из этого я рассказал по «Эху Москвы» в одной из передач. И на следующий день — звонок Саши Брагинского — известного специалиста по итальянскому кино: «А знаешь, он ведь и у нас преподавал, в Инязе». Помнят деда-то, оказывается, не только я.
Потом был период, о котором приходиться писать, сверяясь с документами отцовского архива. Став в 1946 году депутатом Верховного Совета от Смоленщины, отец взял деда на пару лет к себе на работу — депутатским секретарем. Не знаю, хорошим ли помощником был дед, но то, что с той самой поры на все получаемые отцом письма непременно следовали ответы, и система эта, модернизируясь и усовершенствуясь, в основе своей имела четкую военную формулу: получил — ответь, попросили — отзовись, и то, что при всех передрягах, женитьбах и разводах, переездах и перестройках эта система работала, — безусловно, результат нелегкого опыта, который получил отец, взяв на работу любимого отчима.
Отец со своим «депутатским» секретарем, конец 40-х — начало 50-х гг.
Но допускаю, что, во-первых, я ошибся, и работа длилась не «пару лет», а около четырех, и есть несколько версий, как и почему она в конце-концов закончилась. Среди писем бабы Али есть одно от 17 августа, видимо, 50 года, где речь идет ровно об этом.