– Ну, Крис…
Крис снова сползает на бок, подтягивает колени к груди и прячет лицо в ладонях.
– Все знают, что я наделал, и ненавидят меня за это, – долетают сквозь его пальцы всхлипы. – Зачем он оставил меня в живых, Понди? Разве он не понимал, что творит? Разве он не понимал, на что меня обрекает?
Понди не в силах ответить на эти вопросы. По правде говоря, он никогда до конца не мог смириться с тем решением, которое принял их отец при рождении Криса.
Ему вспоминается, как однажды в гостиной особняка он пил чай с матерью, когда та была беременна Крисом на седьмом месяце. Она полулежала, откинувшись на гору подушек у дубового подоконника огромного эркерного окна гостиной, и верхняя часть ее тела вырисовывалась на фоне ромбического пейзажа осенних лужаек парка. Он помнит, что выглядела она как всегда царственно (ведь Хироко День происходила из знатной японской семьи и, так уж она была воспитана, всегда хорошо держалась, независимо от обстоятельств), но в то же время она казалась усталой, измученной, отягощенной будущим материнством, и старой – слишком старой. Ей было под тридцать, когда родился Понди, а в ту пору Понди оставалось всего несколько недель до двадцатиоднолетия.
Рядом больше никого не было, и, когда Понди спросил ее о самочувствии, мать сначала задумчиво погладила свой раздувшийся живот, а потом ответила: «У отца сердце не выдержит, если я не рожу этого ребенка». Ответ был не на тот вопрос, что задал ей сын, а на тот, что она сама задавала себе.
– Тогда почему бы не усыновить ребенка?
– Это противоречит отцовскому плану, Понди, – отвечала мать. – Противоречит тому уговору, который он заключил сам с собой, когда основывал магазин. Чтобы необходимая ему сыновняя космология свершилась, все семеро сыновей должны быть частью его и моей плоти и крови. – Она заговорщически понизила голос. – Знаешь, мне, наверное, не стоит тебе этого говорить, но я втайне мечтала о дочке. Амниоцентез, разумеется, показывает, что это снова будет мальчик. Можно подумать, я умею рожать великому Септимусу Дню кого-нибудь еще, кроме мальчиков, которые ему так нужны. А вот дочка… – И на ее губах появилась нежная улыбка. – Да, это был бы мой маленький акт неповиновения.
– Мама, но это же опасно? Ну, раз врачи советовали тебе… – Понди испытывал неловкость, говоря с матерью на эту тему. – Ну, сама знаешь.
– Прервать беременность, – закончила за него мать. – Конечно. И твой отец, пусть с ворчанием, но признал эти советы разумными и дал мне свободу действовать на свое усмотрение. Но какон на меня при этом посмотрел, какая боль читалась в его глазу… – Она грустно улыбнулась своему первенцу и поудобнее устроилась на подушках. – Я-то знаю, как он хочет этого ребенка. А что я еще могу, как не дать ему то, чего он хочет? Разве кто-то отказывал хоть в чем-нибудь Септимусу Дню?
– Но ты подумай о риске, – возразил Понди. – Для женщины твоего возраста…
– Никто не заставляет меня донашивать этого ребенка, Понди, – ответила мать без суровости в голосе. – Никто, кроме меня самой.
А еще Понди помнит, причем даже более отчетливо, ту ночь, когда родился Крис, – разумеется, это была ночь под воскресенье. Когда швейцар колледжа передал ему новость о том, что у его матери начались схватки, Понди сразу помчался в берлогу к «Горни, и они вдвоем проделали на спортивной машине Торни сто километров до дома, летя на красный свет и всю дорогу превышая возможные пределы скорости. Один раз полицейская машина задержала их за то, что они мчались по автостраде со скоростью 180 километров в час, но все обошлось: они помахали своими «осмиями» и обещали полицейскому, что откроют ему счет в «Днях», после чего снова пустились в путь. 0 данном обещании они забыли, как только синие мигалки полицейской машины скрылись из виду.
Когда они приехали домой, в особняке царила суматоха, всюду суетились взволнованные врачи и акушерки. Вскоре выяснилось, что роды протекают с осложнениями. Плод принял неправильное положение. Мать истекала кровью. И врачи были бессильны, так же как и деньги. Выжить мог только кто-то один: или мать, или ребенок. Спасти обоих было невозможно. Мать – напичканная лекарствами, но сохранявшая ясность сознания, – заявила, что готова пожертвовать собой ради ребенка. Будет ли ее жертва принята, зависело от отца.
Отца они застали в кабинете, где он вышагивал взад-вперед. Глазная повязка лежала на письменном столе. Понди с Торни не в первый раз увидели отца без повязки, но все-таки им было очень трудно оторвать взгляд от запечатанных век его левого глаза – этой складчатой впадины, походившей на рот человека, который наложил на себя обет вечного молчания.
– Я не знаю, как быть, – проговорил отец хриплым, срывающимся шепотом. – Врач сказал, что даже если она выживет, то уже не сможет выносить еще одного ребенка. Это мой последний шанс.
Основатель первого и (как будто в тот момент это имело какое-то значение!) крупнейшего гигамаркета в мире был сломлен. Он разрывался между женщиной, которую любил, и ребенком, который, как он себя убедил, обеспечит будущий успех его магазину. Он с отчаянием поглядел на двух старших сыновей:
– Я не знаю, как быть.
Понди до сего дня не был уверен, что больше ужасало старика – смертельная опасность, угрожавшая его жене, или тот факт, что, прожив целую жизнь, состоявшую из правильных, безошибочных решений, он вдруг впервые столкнулся с неопределенностью выбора – и это парализовало его.
– Скажи, а что для тебя важнее, – спросил он тогда отца настолько сердитым тоном, насколько осмелился, – мама – или «Дни»?
Септимус День не сумел ответить на этот вопрос. В конце концов решение было принято. Наступил критический момент, и главная акушерка спросила у отца, кому сохранить жизнь – матери или ребенку. Старик мрачно объявил о своем решении. После этого он бесповоротно переменился. С того дня он медленно и постепенно скатывался в сумрачную пучину уныния. Он удалился от мира, сложил с себя обязанности управления магазином, стал пренебрегать всеми личными потребностями, кроме самых необходимых (вроде еды, сна, купанья), и ограничил свое общение с сыновьями теми назидательными монологами за обеденным столом, в которых снова и снова пускался в дебри владевшей им идеи, словно пытаясь оправдаться перед ними, напомнить им своими возгласами: «Caveat emptor!» какую цену он платил за свою мечту. Он самоказался тем покупателем, которому следовало остеречься.
Постепенно Септимус День оборвал одну за другой все нити, связывавшие его с жизнью, так что под конец старика больше ничто здесь не удерживало, а по достижении этой точки, будучи чересчур гордым, чтобы совершать самоубийство каким-либо из жутких традиционных способов, он просто стал дожидаться, пока тело само не выведет его из игры. Надеяться можно было на сердечный приступ или на удар, но в итоге ему на помощь пришел рак – причем, едва проявившись, он сделался пугающе-разрушительным: опухоль быстро перекинулась с печени на другие органы, будто плесень, разъедая тело изнутри. Понди был убежден, что отец сам призвал на свою голову такую смерть. Ведь, в конце концов, создал же он из ничего огромный гигамаркет одной лишь силой воли. Точно так же обстояло и с его уходом из жизни. Это было медленное самоубийство.
Никто из братьев никогда не возлагал ответственность за угасание старика или смерть матери на Криса. Во всяком случае открыто. Ведь это было бы то же самое, что обвинять оленя, выскочившего на середину дороги, в убийстве водителя, который разбился насмерть, пытаясь объехать его. Тем не менее связь между рождением Криса и смертями родителей отрицать было невозможно, и порой Крису приписывалось больше косвенной вины, нежели позволяла справедливость. Порой это даже доставляло братьям особое мстительное удовольствие. Они недостаточно хорошо скрывали свое презрение, вылившееся в обидную кличку для Криса – Задний Ум, а с годами, по мере того как Крис все больше покрывал себя позором, им становилось все труднее гасить в себе озлобленность.