— Это аллегория, в коей розовые цветы суть спасенные души? — усмехнулся Курт, и Ланц, расслабившись, улыбнулся в ответ, кивнув:
— Примерно так. По-моему, недурно — весьма колоритно, по крайней мере. Пастырь с заблудшей овечкой на плечах несколько примелькался.
— Хорошо, — отмахнулся Курт решительно, — к матери неосознанность, Дитрих; вполне сознательно я сейчас казню себя за то, что пусть не своими руками, но своими словами засунул арестованного в петлю. «Они должны быть осторожны и внимательны к тому, чтобы ничего не сделать и ничего не сказать, что могло бы повлечь наложение на себя рук осужденного до исполнения приговора. Ведь вина за это падет на них, и то, что должно было бы послужить им в заслугу, принесет им наказание и вину»…
— Снова «Молот»? — настороженно заметил Ланц. — Не лучшее чтиво, абориген.
— Как сказать, — возразил Курт тихо. — Местами — весьма даже правильное… Да, Дитрих, я все понимаю; учиться на своих ошибках надо, да. Но как, если я своей ошибки не вижу? Я просто не понимаю, что я вчера сделал не так.
— Это тоже вопрос или опять крик души? Если вопрос, я могу ответить.
Курт покосился на него исподлобья, нахмурясь, и приглашающе повел рукой.
— Ну, — усевшись удобнее, вздохнул Ланц, — четко неправильное слово или неверную фразу в твоем вчерашнем допросе я не укажу, но я, если хочешь, могу сказать, что ты делаешь не так с обвиняемыми вообще.
— С арестованными.
Сослуживец скривился:
— Да брось, абориген; знаешь, когда я начинал, у нас всех этих изощренностей не было — подозреваемый, арестованный… Раз к нам попал — обвиняемый, и точка. Вот оправдают — тогда другое дело.
— И оправдывали?
Ланц широко улыбнулся:
— Бывало. Итак, — посерьезнел он снова, — отвечаю на твой вопрос. Вне зависимости от твоих сомнений или прочих переживаний, надо тебе отдать должное, допрос ты ведешь спокойно, держишься хорошо, и заподозрить тебя в колебаниях нельзя. Школа чувствуется, вполне определенная. Принципы и методики ты изучал пристально и долго, это заметно; сколько раз читал Майнца?
— Не помню.
— Ну, неважно. Так вот, ты держишься даже слишком хорошо; но не это твой недостаток сам по себе.
— А что тогда?
Ланц мгновение то ли собирался с мыслями, то ли попросту подбирал слова, способные разъяснить все младшему, при этом не вытравив из него остатки самоуважения; Курт кивнул:
— Давай, Дитрих, я в своей жизни много приятных слов слышал, и твои оригинальными, убежден, не будут. Что я делаю не так?
— Ты замечаешь за собой, как говоришь и что? На первом деле ты «потерял свидетелей», сейчас «потерял арестованного». Но ты потерял человека, арестованного по обвинению. Это не означает, что я буду сейчас читать тебе проповедь, я не отменяю преподанного тебе наставниками о хладнокровии и сказанного мною минуту назад.
— Тогда я тебя не понимаю.
— Когда ты говоришь с… Бог с тобой… с арестованным, ты метко и почти сразу нащупываешь его слабину, здесь школа действует. Но, абориген, ты его не жалеешь.
Курт растерянно онемел на мгновение, глядя в лицо сослуживцу с ожиданием, и тихо переспросил:
— Кого?
— Господи, ну, не палача же! Хотя, конечно, и ему есть в чем посочувствовать… Густав верно тебя назвал — академист. Академические приемы ты постиг, психологию понял, но этого мало. Вам говорили о том, что надо ставить себя на место допрашиваемого? «Стать им»? Не могли не говорить. Ты что же — думал, это для красного словца? Это имеет прямое значение. Proximum suum diligere ut se ipsum[109] — ты все еще помнишь это?
— И тут, — недовольно заметил Курт, — я начинаю скатываться к мысли «quod tibi fieri non vis»[110] … Дальше ты знаешь.
— Не к той мысли тебя покатило. Лучше припомни шахматы — их создатели вообще люди мудрые. Хорошая игра. В нее, знаешь ли, не обязательно играть вдвоем. Не доводилось — с собой самим?.. И как выкручиваешься, когда с обеих сторон доски стоишь ты, стремясь выиграть? Сам себе поддаешься?
Ланц умолк ненадолго, ожидая, пока до него дойдет смысл сказанного; Курт неловко хмыкнул, качнув головой:
— Интересно… Мне что же — жалости не хватает?
— Да, — отозвался Дитрих просто. — Сострадание в тебе есть — потому что положено; и проницательность есть, а жалости — нет. Поэтому ты можешь добиться своего blandiendo ac minando[111], ты можешь увидеть, понять того, с кем говоришь, расколоть, спровоцировать, а вот почувствовать его пока не можешь, потому что не переживаешь вместе с ним его мысли, желания, страхи и надежды. При всех твоих душевных терзаниях, ты довольно холоден по отношению к нему. А жалеть — по-настоящему — ты обязан каждого, будь то наш вчерашний студент или infanticida[112] с сотнями смертей на совести. Вот так-то.
Курт сидел молча еще минуту, пытаясь пересмотреть свой вчерашний разговор с Рицлером заново, примеривая к нему услышанное, исподволь соглашаясь с правотой старшего сослуживца, понимая, что вся его беседа этой ночью была выстроена исключительно на расчетах, но не видя, не понимая, не принимая иной тактики своего поведения.
— И по-твоему, — спросил он, наконец, — что́ вчера я должен был сказать, если действовать в соответствии с твоими советами?
— Сложно ответить однозначно. Может, где-то помягче голос, где-то подольше молчание или попроще лицо… Или просто в конце вашего разговора прочесть вместе с ним молитву.
— Что?! — проронил Курт, не сдержав улыбки; старший сослуживец вздохнул:
— Тебе это кажется глупым, верно? А все потому, что ты, говоря с ним, всего лишь говорил, думал, прикидывал, в то время как он жил, дышал, чувствовал. Если бы так же жил вместе с ним — сжился бы с ним — ты поймал бы и верный момент, когда это не покажется натянутым или похожим на отходную, и верные слова, и верный тон. Но это — так, предположение. Могло и этого не хватить; не скажу тебе с уверенностью, я ведь тоже не безукоризнен, попросту кое в чем опытнее. Помнишь, я рассказывал, как в мое окно бросили факел? Как знать, быть может, это была месть родича того, кто не сумел мне доказать, что невиновен, а я его не почувствовал?
— Если каждого так жалеть, не хватит ни души, ни сердца, — уже без улыбки отозвался Курт; Ланц кивнул:
— Я говорил — нахлебаешься крови, и своей, и чужой. Главное в этом — что потом будет в твоих руках, когда продерешься, наконец, сквозь шипы. Если ты к такому готов — вперед, в заросли. Если нет, то у тебя два выхода: или уйти, или стать посредственным дознавателем, которого не прельстишь делом сложнее того случая с сыном твоей хлебосольной хозяйки. Есть, конечно, и третий — отринуть эмоции вовсе и как следует очерстветь… Что тебе больше нравится?
Курт не ответил, продолжая неподвижно сидеть, как сидел, уставясь в камень под ногами; Ланц вздохнул, поднявшись, и легонько похлопал его по плечу:
— Ничего, абориген. Было б много хуже, если б подобные мысли тебе вовсе не приходили в голову — вот тогда я бы с уверенностью сказал, что из инквизиторов тебя надо гнать взашей… Поднимайся. Зная, куда тебя вскоре потянет, хочу дать еще один дружеский совет: не сваливай все это сегодня на свою девчонку. И не угрызайся в одиночестве, это слабо помогает; лучше приходи к нам — Марта будет рада.
— Спасибо, — отозвался он тихо, по-прежнему глядя в пол, и Ланц потянул его за плечо:
— Поднимайся, пойдем наверх. Займись лучше делом, это гораздо действеннее.
— Меня отстранили; забыл?
Дитрих фыркнул, рывком вздернув его на ноги и подтолкнув в спину к выходу.
— А я приказа начальства нарушать и не собираюсь — я ж тебя не на допрос беру и не на арест, а так — пообщаться с сослуживцами. Поговорим о жизни, об увлечениях, о любимых книгах… о трактатах всяких. Шагай резвей, tiro[113]; не уламывать же мне тебя…