Литмир - Электронная Библиотека

— Пожалуйста, — попросила Ольга, — не обижайся на меня, если я буду настаивать на этом сравнении, это — последняя из ошибок, и в отношении Фриды тоже, если ты считаешь, что должен защищать ее от сравнений. Ее совсем не нужно защищать — только хвалить. Если я и сравниваю эти случаи, то я ведь не говорю, что они одинаковые, они в отношении друг к другу — белое и черное, и белое — Фрида. В худшем случае над Фридой можно посмеяться, как это невежливо сделала я в пивной, — потом я очень об этом сожалела, — и даже если того, кто смеется, считать злобным или завистливым, все-таки здесь можно смеяться. Амалию же, если не связан с ней кровным родством, можно только презирать. Поэтому хотя эти случаи и принципиально, как ты говоришь, различные, но все-таки — и похожие.

— Они и не похожи, — сказал К. и раздраженно мотнул головой, — оставь ты Фриду в покое, Фрида таких милых писем, как Амалия от Сортини, не получала, и Фрида Кламма действительно любила, а кто в этом сомневается, может спросить у нее, она и сейчас еще его любит.

— Разве тут такая большая разница? — спросила Ольга. — Ты думаешь, Кламм не мог бы такое же написать Фриде? Когда господа выходят из-за письменного стола, они — такие, они не могут разобраться в житейских делах и тогда по рассеянности говорят самые ужасные грубости — не все, но многие. Ведь это письмо к Амалии могло быть набросано в задумчивости, при полном невнимании к тому, что в действительности пишется. Откуда нам знать, что думают господа! Разве ты не слышал сам или по рассказам, в каком тоне Кламм разговаривал с Фридой? О Кламме известно, что он очень груб; он, говорят, часами не разговаривает, а потом вдруг скажет такую грубость, что дрожь пробирает. О Сортини это не известно, он ведь и вообще очень мало известен. Про него, собственно, знают только то, что его фамилия похожа на фамилию Сордини; если бы не это сходство фамилий, его бы, наверное, совсем не знали. И как специалиста по пожарной охране его, наверное, тоже путают с Сордини, который действительно специалист и пользуется сходством фамилий, чтобы как раз эти обязанности представительства в первую очередь сваливать на Сортини и таким образом без помех продолжать заниматься своей работой. Ну и когда вот такого неприспособленного к жизни человека, как Сортини, вдруг охватывает любовь к деревенской девушке, то, естественно, это принимает другие формы, чем если бы влюбился соседский подмастерье столяра. Потом не нужно ведь забывать, что между чиновником и дочерью сапожника все-таки большое расстояние, которое как-то надо преодолеть; Сортини попытался это сделать таким способом, другой мог бы сделать по-другому. Хотя говорится, что все мы принадлежим к Замку и никакого расстояния вообще нет и нечего преодолевать, и, может быть, в общем так оно и есть, но мы, к сожалению, имели возможность убедиться, что как раз, когда доходит до дела, это совсем не так. Во всяком случае, теперь образ действий Сортини стал для тебя более понятным и не таким чудовищным; в сравнении с Кламмовым, он действительно намного понятнее и, даже если это совсем близко тебя касается, — намного переносимее. Когда Кламм пишет нежное письмо, это больнее, чем самое грубое письмо Сортини. Но пойми меня правильно, я не смею судить о Кламме, я только сравниваю, в то время как ты от этого сравнения защищаешься. Кламм же — как комендант над женщинами — приказывает то одной, то другой прийти к нему, ни одну долго не терпит и как приказывает прийти, так приказывает и уйти. Ах, Кламм даже не потрудился бы написать сначала письмо. И в сравнении с этим, разве уж так чудовищно, когда живущий совершенно уединенно Сортини, чьи связи с женщинами по меньшей мере неизвестны, однажды садится за стол и своим красивым почерком чиновника пишет — разумеется, омерзительное — письмо. И если здесь, таким образом, не только не оказывается никакой разницы в пользу Кламма, а даже наоборот, то разве ее создает любовь Фриды? Отношения женщин с чиновниками, поверь мне, очень нелегкие, или, вернее, о них всегда очень легко судить. Без любви здесь никогда не обходится. Несчастной любви у чиновников не бывает. В этом смысле когда о какой-то девушке говорят — я имею в виду вовсе не только Фриду, — будто она только потому отдалась чиновнику, что любила его, то это не похвала. Она любила его и отдалась ему — так это было, и хвалить тут не за что. Но Амалия не любила Сортини, возразишь ты. Ну да, она его не любила, но, может быть, она его все же и любила — кто это может знать? Даже она сама не может. Как она может считать, что она его не любила, когда она его так круто отвергла, как, наверное, еще никогда ни одного чиновника не отвергали? Барнабас говорит, что она еще и теперь иногда вздрагивает от того движения, которым три года назад захлопнула окно. И это правда, и поэтому ее спрашивать нельзя; она покончила с Сортини, и это все, что она знает, а любит ли она его или нет — она не знает. Но мы знаем, что женщинам ничего не остается, как только любить чиновников, если те когда-либо бросят на них взгляд, — да они любят чиновников уже заранее, как бы они ни пытались это отрицать, — а Сортини ведь не только бросил на Амалию взгляд, а даже через рычаг перепрыгнул, когда Амалию увидел; своими окостеневшими от сидения за письменным столом ногами — через рычаг перепрыгнул. Но Амалия ведь исключение, скажешь ты. Да, она — исключение, она это доказала своим отказом идти к Сортини, это достаточно исключительно; а что она якобы к тому же и не любила Сортини — это уж было бы почти что слишком большим исключением, этого уже вообще нельзя было бы понять. Да, конечно, в тот вечер на нас куриная слепота напала, но то, что сквозь весь наш тогдашний туман мы все же какую-то влюбленность в Амалии, кажется, заметили, свидетельствует, наверное, о каком-то остатке сознания. И если теперь все это сопоставить, то какое останется тогда различие между Фридой и Амалией? Единственное — что Фрида сделала то, что Амалия сделать отказалась.

— Возможно, — сказал К., — но для меня главное различие в том, что Фрида — моя невеста, а Амалия меня волнует, в сущности, лишь постольку, поскольку она сестра Барнабаса, замкового посыльного, и ее судьба, возможно, переплетается со службой Барнабаса. Если бы какой-то чиновник поступил с ней так вопиюще несправедливо, как мне вначале из твоего рассказа показалось, меня бы это сильно заинтересовало, но и то скорее как общественное явление, чем как личное несчастье Амалии. Но теперь твой рассказ меняет для меня всю картину каким-то хотя и не вполне понятным, но, поскольку это рассказываешь ты, каким-то достаточно правдоподобным образом, и поэтому я бы с удовольствием вообще об этой истории больше не вспоминал; я не пожарный, какое мне дело до Сортини. Но мне очень есть дело до Фриды, и поэтому мне странно, как ты, которой я совершенно доверяю, и хочу, и рад буду доверять всегда, все время стараешься в обход через Амалию задеть Фриду и вызвать у меня подозрения. Я не думаю, что ты делаешь это с умыслом или тем более со злым умыслом, ведь иначе мне давно уже пришлось бы уйти. Ты делаешь это не с умыслом, просто обстоятельства толкают тебя на это, из любви к Амалии тебе хочется превознести ее выше всех женщин, а поскольку ты не находишь достаточно похвального в самой Амалии, то для компенсации принижаешь других женщин. Поступок Амалии примечателен, но чем больше ты о нем рассказываешь, тем становится труднее решить, серьезный он или мелкий, умный или глупый, героический или трусливый, а побудительные мотивы поступка Амалия похоронила в своей груди и никто их у нее не вырвет. Напротив, Фрида решительно ничего примечательного не совершала, а следовала только своему сердцу; это ясно каждому, кто занимается всем этим добросовестно, это каждый может заново проверить, для сплетен тут почвы нет. Но я не собираюсь ни развенчивать Амалию, ни защищать Фриду, — а только хочу разъяснить тебе, как я отношусь к Фриде и почему всякое покушение на Фриду есть покушение на мое существование. Я по собственной воле сюда пришел и по собственной воле здесь зацепился, но за все, что с тех пор произошло и прежде всего за мои виды на будущее (как бы они ни были мрачны, но они все-таки есть), — за все это я должен благодарить только Фриду, тут и обсуждать нечего. Хоть я, правда, и был принят здесь в качестве землемера, но это была одна лишь видимость, мной играли, меня выгоняли из всех домов, — мной и сегодня еще играют, но насколько церемоннее стала игра! — я в некотором смысле выиграл в пространстве, а это уже что-то значит; у меня, как бы ни было все это ничтожно, все-таки уже есть какой-то дом, какая-то должность и реальная работа, у меня есть невеста, которая, когда я занят другими делами, берет на себя мои служебные обязанности, я женюсь на ней и стану членом общины, у меня есть, кроме официальной, еще и некая личная связь с Кламмом — пока, правда, не удавалось ее использовать. Это, наверное, все-таки немало? И когда я прихожу к вам — кого вы приветствуете? Кому ты доверяешь историю вашей семьи? С кем ты связываешь надежду на возможность, пусть даже самую ничтожную, невероятную возможность какой-то помощи? Ведь, наверное, не со мной, землемером, которого, например, неделю назад Лаземан с Брунсвиком выперли из своего дома, — нет, ты связываешь ее с человеком, который уже имеет какие-то возможности, но за эти возможности я должен благодарить Фриду, — Фриду, которая скромна настолько, что, если ты попробуешь ее о чем-нибудь таком спросить, она наверняка скажет, что вообще об этом ничего не знает. И все-таки, судя по всему, похоже, что Фрида в своей невинности совершила больше, чем Амалия со всем ее высокомерием, потому что у меня, видишь ли, такое впечатление, что ты ищешь помощи для Амалии. И у кого? Ведь, в сущности, ни у кого другого, как у Фриды?

47
{"b":"187035","o":1}