Джесси Болтун стал первым и самым близким другом из тех, которыми он обзавелся в Гринвуде, и скоро это обернулось кое-какими проблемами. Первое имя у него было Кларенс, второе – Джессап; обычно звали его Джесси, а еще чаще – Джесси Болтуном. Что-то в нем было такое, что привлекало к нему и мужчин, и женщин. Он служил коридорным и запасным лифтером в гостинице «Талса», и у него был прямо-таки дар поднимать всем настроение, так что благодаря ему день пролетал как птичка. То, что Джесси наградили кличкой, было только справедливо, ибо сам он постоянно проделывал это с каждым встречным (он-то в первый раз и обозвал Лютера Деревней, дело было в «Золотой гусыне»), и клички эти слетали у него с языка так быстро и такие меткие, что обычно их обладателя сразу же все начинали называть тем прозвищем, которым окрестил его Джесси.
Джесси, бывало, сновал по вестибюлю «Талсы», толкая перед собой латунную тележку или волоча чьи-нибудь чемоданы, то и дело выкликая: «Как жисть, Стройняга?» или: «Сам же знаешь, это чистая правда, Тайфунчик», вечно прибавляя: «Хе-хе, точно-точно», и еще до ужина все начинали Бобби звать Стройнягой, а Джеральда – Тайфунчиком, и такой обмен обыкновенно всем приходился по вкусу.
А еще Лютер с Джесси Болтуном устраивали в часы затишья гонки на лифтах; а еще они, работая у багажной стойки, заключали пари, сколько через них пройдет чемоданов, и они носились как угорелые и все время сияли-улыбались белым, которые звали их обоих Джорджами, хотя на них обоих висели латунные таблички с именами. И уже после того, как они возвращались назад в Гринвуд, перейдя через железную дорогу, ведущую к Фриско, и наклюкивались в барах и тирах близ Адмирал-стрит, они все равно не теряли бодрости, потому что оба были остры на язык и быстры на ноги, и Лютер чувствовал, что между ними установилось братство, которого ему здесь очень не хватало, – такое братство было у него в Колумбусе с Клещом Джо Бимом, Энеем Джеймсом и некоторыми другими, с кем он гонял мячик, выпивал и, пока не появилась Лайла, бегал по бабам.
Да, в Гринвуде жизнь по-настоящему расцветала по вечерам, под щелканье киев, под звуки гитар и саксофонов, с выпивкой, со всеми этими мужиками, расслаблявшимися после того, как их столько часов подряд называли «Джорджами», «сынками», «малыми», в зависимости от того, что взбредет в голову белому. И если после человек расслабляется с другими такими же, это не только простительно, но и понятно, от него можно этого ожидать – ожидать, что в конце такого вот дня он отдохнет как следует, в хорошей компании.
Джесси был не только проворный парень (а они с Лютером собирали ставки в одной зоне, притом проделывали это быстро), но и парень крупный. Пускай и не такой крупный, как Декан Бросциус, но здоровенный, чего уж там. И не дурак насчет героина. А также насчет жареных цыплят, ржаного виски, толстозадых баб, болтовни, пива «чокто» – но героин он любил больше всего, что да, то да.
– Черт подери, – говаривал он, – негритосу вроде меня нужна какая-то штука, чтобы сбавить прыть, а то белые его пристрелят, и он не успеет захватить весь мир. Скажи, я прав, Деревня? Ну, скажи. Потому что, как ни крути, это так, сам знаешь.
Штука в том, что эта самая потребность (а она у Джесси была под стать ему самому – не хилая) обходилась дороговато, и, хотя он нахватывал больше чаевых, чем любой другой в «Талсе», проку от этого было мало, потому что в конце смены все чаевые валили в общий котел и делили поровну. И хотя он собирал ставки, работая на Декана, и работа эта, ясное дело, оплачивалась (сборщики получали по два цента с каждого доллара, какой потеряет клиент, а гринвудские клиенты теряли почти все, что ставили), – Джесси не удавалось сводить концы с концами.
Вот он и мухлевал, утаивал доходец.
Ставки в подпольной лотерее принимались во владениях Декана Бросциуса по одному простому закону, проще некуда: без всяких там кредитов. Желаешь поставить дайм на какой-нибудь номер – будь любезен, плати сборщику одиннадцать центов, пока он не ушел из твоего сектора. Потому как один цент – комиссионные. Ставишь полдоллара – раскошелься на пятьдесят пять центов. Ну и так далее.
Декан Бросциус считал, что нет смысла охотиться за пригородными неграми и выколачивать из них деньги. Для взимания серьезных долгов у него имелись серьезные люди, а отрывать неграм руки-ноги ради каких-то грошей – этим он не мог себе позволить заморачиваться. Но этими самыми грошами, если их сложить, можно было бы набить несколько почтовых мешков, да что там, целый сарай, в те славные деньки, когда люди верили, что удача прямо-таки носится в воздухе.
А поскольку сборщики таскали эту самую наличность с собой, вполне понятно, что Декану Бросциусу приходилось отбирать ребят, которым он доверял. Но Декан не стал бы Деканом, если бы верил каждому встречному-поперечному, и Лютер всегда держал в уме, что за ним наверняка приглядывают. Не каждый раз, так через раз. Сам он никогда не видал этих самых приглядывающих, но, когда работаешь, иметь это в виду не повредит.
Джесси произнес:
– Переоцениваешь ты Декана, парень. Не может он повсюду расставить своих шпиков. И даже если так, они ж все равно люди-человеки. Вот ты станешь за стол, и где им различить, придет играть один только папаша – или в придачу еще и мамаша, дедуля и дядя Джим? Ты ведь, ясное дело, не схапаешь у них все четыре доллара. А если ты стянешь всего один? Кто увидит? Всеведущий Господь? Да и то, если только он смотрит. Но Декан-то никакой не Господь.
Чего уж там. Понятно, не Господь. Декан – совсем другая статья.
Джесси ударил по пирамиде из шести шаров и промазал. Глянул на Лютера, лениво пожал плечами. По его масленым глазам Лютер заключил, что он кольнулся – видать, в ближайшем темном переулочке, пока Лютер отлучался в уборную.
Лютер закатил шар номер двенадцать.
Джесси оперся на кий, чтобы не упасть, потом пошарил за спиной, нащупывая кресло. Убедившись, что оно в точности у него под задницей, опустился в него и причмокнул.
Лютер не удержался:
– Твоя дурь тебя когда-нибудь прикончит, парень.
Джесси улыбнулся и погрозил ему пальцем:
– Сейчас-то она мне ничегошеньки не делает, окромя хорошего, так что заткни-ка пасть и бей по шарам.
В том-то и штука, когда разговариваешь с Джесси: тебе он может что угодно сказать, но ему – ни-ни. Он жутко раздражался, когда слышал разумные вещи. Здравый смысл прямо-таки оскорблял Джесси.
Как-то раз он заявил Лютеру:
– Не считай, что какое-нибудь занятие – чертовски хорошее только потому, что все им занимаются, ясно?
– Но это и не значит, что оно плохое.
Джесси улыбнулся своей знаменитой улыбкой. Эта улыбка частенько помогала ему заполучить женщину или халявную выпивку.
– Значит. Еще как значит, Деревня.
Да уж, женщины его обожали. Собаки, едва его завидев, начинали кувыркаться, просто уписывались от радости, и детишки бежали за ним, когда он шел по Гринвуд-авеню, словно из его штанин вылетали на мостовую игрушки.
Лютер закатил шестерку, потом пятерку, а когда снова поднял глаза, Джесси уже клевал носом. Из уголка рта у него свисала слюна, а руками и ногами он обвил кий, точно решил, что эта палка станет для него отличненькой супругой.
Ничего, тут за ним присмотрят. Может, посадят в задней комнате, если придет много народу. А нет, так просто оставят в покое, пусть его сидит где сидит. Так что Лютер поставил кий, снял с крючка шляпу и вышел в гринвудские сумерки. Ему хотелось где-нибудь перекинуться в картишки, всего-то кон-другой, не больше. В комнатенке над бензоколонкой. Сейчас там как раз играли, и, когда он себе это представил, у него так и засвербело в черепушке. Но за короткое время, проведенное в Гринвуде, он и так уже успел слишком много проиграть. Собирая чаевые в «Талсе» и ставки для Декана, он изо всех сил старался, чтобы это не дошло до Лайлы, чтобы она не могла сообразить, сколько он просадил. А ведь еще чуть-чуть – и догадается.
Лайла. Он обещал, что сегодня придет до захода солнца, а оно уже давно закатилось, и небо стало темно-синее, а река Арканзас – серебристо-черная. Вокруг сгущалась ночь, полная музыки, но Лютер глубоко вздохнул и как честный муж отправился домой.