«Как было бы легко, как песенно, как дружно…» Как было бы легко, как песенно, как дружно мои моленья бы неслись, когда бы мы в саду, во храме ночи южной с тобой нечаянно сошлись. Свет лунный по кустам, как лоск на мокрых сливах, там серебрится средь полян. Бестрепетны цветы. В аллеях молчаливых медвяный, бархатный туман. И ветерок вдали рождается, и вскоре вздыхает жимолость во сне. За кипарисами угадываешь море. Чу! Море молится луне. Скользит оно, скользит, сокрытой страстью вея, и слышишь, и не слышишь ты, и смутный мотылек, жужжа и розовея, считает смутные цветы. 9. 7. 21. «От взгляда, лепета, улыбки…»
От взгляда, лепета, улыбки в душе глубокой иногда свет загорается незыбкий, восходит крупная звезда. И жить не стыдно и не больно; мгновенье учишься ценить, и слова одного довольно, чтоб все земное объяснить. Груневальд, 31. 7. 21. «Позволь мечтать… Ты первое страданье…» Позволь мечтать… Ты первое страданье и счастие последнее мое. Я чувствую движенье и дыханье твоей души… Я чувствую ее, как дальнее и трепетное пенье… Позволь мечтать, о, чистая струна! Позволь рыдать и верить в упоенье, что жизнь, как ты, лишь музыки полна. 6. 8. 21. «Мерцательные тикают пружинки…» Мерцательные тикают пружинки, и осыпаются календари. Кружатся то стрекозы, то снежинки, и от зари недолго до зари. Но в темном переулке жизни милой, как в городке на берегу морском, есть некий гул; он дышит смутной силой, он ширится; он с детства мне знаком. И ночью перезвоном волн, да кликом струн, дальних струн, неисчислимых струн взволнован мрак, и в трепете великом встаю на зов, доверчив, светел, юн… Как чувствуешь чужой души участье, я чувствую, что ночи звезд полны; а жизнь летит, горит и гаснет счастье, и от весны недолго до весны. 14. 8. 21. Мой календарь полу-опалый пунцовой цифрою зацвел; на стекла пальмы и опалы мороз колдующий навел. Перистым вылился узором, лучистой выгнулся дугой, и мандаринами и бором в гостиной пахнет голубой. Берлин, 23. 9. 21. Стою я на крыльце. Напротив обитает ценитель древностей; в окошке пастушок точеный выставлен. В лазури тучка тает, как розовый пушок. Гляди, фарфоровый, блестящий человечек: чернеют близ меня два голых деревца, и сколько золотых рассыпанных сердечек на ступенях крыльца. Кембридж, 8. 11. 21. На мызу, милые! Ямщик вожжею овода прогонит, и — с Богом! Жаворонок тонет в звенящем небе, и велик и свеж, и светел мир, омытый недавним ливнем: благодать, благоуханье. Что гадать? Все ясно, ясно; мне открыты все тайны счастья; вот оно: сырой дороги блеск лиловый; по сторонам то куст ольховый, то ива; бледное пятно усадьбы дальней; рощи, нивы, среди колосьев васильки; зеленый склон; изгиб ленивый знакомой тинистой реки. Скорее, милые! Рокочет мост под копытами. Скорей! И сердце бьется, сердце хочет взлететь и перегнать коней. О, звуки, полные былого! Мои деревья, ветер мой и слезы чудные, и слово непостижимое: домой! /1917–1922/ Мне снились полевые дали, дороги белой полоса, руль низкий, быстрые педали, два серебристых колеса. Восторг мне снился, буйно-юный, и упоенье быстроты, и меж столбов стальные струны, и тень стремительной версты. Поля, поля, и над равниной ворона тяжело летит. Под узкой и упругой шиной песок бежит и шелестит. Деревня. Длинная канава. Сирень цветущая вокруг избушек серых. Слева, справа мальчишки выбегают вдруг. Вдогонку шапку тот бросает, тот кличет тонким голоском, и звонко собачонка лает, вертясь пред зыбким колесом. И вновь поля, и голубеет над ними чистый небосвод. Я мчусь, и солнце спину греет, и вот нежданно поворот. Колеса косо пробегают, не попадая в колею. Деревья шумно обступают. Я вижу старую скамью. Но разглядеть не успеваю, чей вензель вырезан на ней. Я мимо, мимо пролетаю, и утихает шум ветвей. /1917–1922/ |