Однажды ночью подоконник дождем был шумно орошен. Господь открыл свой тайный сонник и выбрал мне сладчайший сон. Звуча знакомою тревогой, рыданье ночи дом трясло. Мой сон был синею дорогой через тенистое село. Под мягкой грудою колеса скрипели глубоко внизу: я навзничь ехал с сенокоса на синем от теней возу. И снова, тяжело, упрямо, при каждом повороте сна скрипела и кренилась рама дождем дышавшего окна. И я, в своей дремоте синей, не знал, что истина, что сон: та ночь на роковой чужбине, той рамы беспокойный стон, или ромашка в теплом сене у самых губ моих, вот тут, и эти лиственные тени, что сверху кольцами текут… 1925 г. Нам, потонувшим мореходам, похороненным в глубине под вечно движущимся сводом, являлся старый порт во сне: кайма сбегающая пены, на камне две морских звезды, из моря выросшие стены в дрожащих отблесках воды. Но выплыли и наши души, когда небесная труба пропела тонко, и на суше распались с грохотом гроба. И к нам туманная подходит ладья апостольская, в лад с волною дышит и наводит огни двенадцати лампад. Все, чем пленяла жизнь земная, всю прелесть, теплоту, красу в себе божественно вмещая, горит фонарик на носу. Луч окунается в морские им разделенные струи, и наших душ ловцы благие берут нас в тишину ладьи. Плыви, ладья, в туман суровый, в залив играющий влетай, где ждет нас городок портовый, как мы, перенесенный в рай. 1925 г. В поля, под сумеречным сводом, сквозь опрокинувшийся дым прошли вагоны полным ходом за паровозом огневым: багажный — запертый, зловещий, где сундуки на сундуках, где обезумевшие вещи, проснувшись, бухают впотьмах — и четырех вагонов спальных фанерой выложенный ряд, и окна в молниях зеркальных чредою беглою горят. Там штору кожаную спустит дремота, рано подоспев, и чутко в стукотне и хрусте отыщет правильный напев. И кто не спит, тот глаз не сводит с туманных впадин потолка, где под сквозящей лампой ходит кисть задвижного колпака. Такая малость — винт некрепкий, и вдруг под самой головой чугун бегущий, обод цепкий соскочит с рельсы роковой. И вот по всей ночной равнине стучит, как сердце, телеграф, и люди мчатся на дрезине, во мраке факелы подняв. Такая жалость: ночь росиста, а тут — обломки, пламя, стон… Недаром дочке машиниста приснилась насыпь, страшный сон: Там, завывая на изгибе, стремилось сонмище колес, и двое ангелов на гибель громадный гнали паровоз. И первый наблюдал за паром, смеясь, переставлял рычаг, сияя перистым пожаром, в летучий вглядывался мрак. Второй же, кочегар крылатый, стальною чешуей блистал, и уголь черною лопатой он в жар без устали метал. 1925 г. К нам в городок приехал в гости бродячий цирк на семь ночей. Блистали трубы на помосте, надулись щеки трубачей. На площадь, убранную странно, мы все глядели — синий мрак, собор святого Иоанна и сотня пестрая зевак. Дыханье трубы затаили, и над бесшумною толпой вдруг тишину переступили куранты звонкою стопой. И в вышине, перед старинным собором, на тугой канат, шестом покачивая длинным, шагнул, сияя, акробат. Курантов звон, который длился, пока в нем пребывал Господь, как будто в свет преобразился и в вышине облекся в плоть. Стена соборная щербата и ослепительна была; тень голубая акробата подвижно на нее легла. Все выше над резьбой портала, где в нише — статуя и крест, тень угловатая ступала, неся свой вытянутый шест. И вдруг над башней с циферблатом, ночною схвачен синевой, исчез он с трепетом крылатым — прелестный облик теневой. И снова заиграли трубы, меж тем, как потен и тяжел, в погасших блестках, гаер грубый за подаяньем к нам сошел. Шварцвальд, 1925 г. |