«…И все, что было, все, что будет…» …И все, что было, все, что будет, и золотую жажду жить, и то бессонное, что нудит на звуки душу разложить, все объясняли, вызывали глаза возлюбленной земной, когда из сумрака всплывали они, как царство, предо мной. 18. 1. 23. «Я где-то за городом, в поле…»
Я где-то за городом, в поле, и звезды гулом неземным плывут, и сердце вздулось к ним, как темный купол гулкой боли. И в некий напряженный свод — и все труднее, все суровей — в моих бессонных жилах бьет глухое всхлипыванье крови. Но в этой пустоте ночной, при этом голом звездном гуле, вложу ли в барабан резной тугой и тусклый жемчуг пули, и дула кисловатый лед прижав о высохшее небо, в бесплотный ринусь ли полет из разорвавшегося гроба? Или достойно дар приму великолепный и тяжелый — всю полнозвучность ночи голой и горя творческую тьму? 20. 1. 23. Вот он летит, огнями ночь пробив, крылатые рассыпав перезвоны, и гром колес, как песнопений взрыв, а стекла — озаренные иконы. И спереди — горящее число и рая обычайное названье. Мгновенное томит очарованье — и нет его, погасло, пронесло. И в пенье ускользающего гула и в углубленье ночи неживой — как бы зарница зыбкой синевой за ним на повороте полыхнула. Он пролетел, и не осмыслить мне, что через час мелькнет зарница эта и стрекотом, и судорогой света по занавеске… там… в твоем окне. 21. 1. 23. Вот письма, все — твои (уже на сгибах тают следы карандаша порывистого). Днем, сложившись, спят они, в сухих цветах, в моем душистом ящике, а ночью — вылетают, полупрозрачные и слабые, скользят и вьются надо мной, как бабочки: иную поймаю пальцами, и на лазурь ночную гляжу через нее, и звезды в ней сквозят. 23. 1. 23. «День за днем, цветущий и летучий...» День за днем, цветущий и летучий, мчится в ночь, и вот уже мертво царство исполинское, дремучий папоротник счастья моего. Но хранится, под землей беспечной, в сердце сокровенного пласта отпечаток веерный и вечный, призрак стрекозы, узор листа. 24. 1. 23. Спадая ризою с дымящихся высот крутого рая — Слава! Слава! — клубится без конца, пылает и ползет поток — божественная лава… И Сила гулкая, встающая со дна, вздувает огненные зыби: растет горячая вишневая волна с роскошной просинью на сгибе. Вот поднялась горбом и пеной зацвела, и нежно лопается пена, и вырываются два плещущих крыла из пламенеющего плена. И ангел восстает стремительно-светло, в потоке огненном зачатый, — и в жилках золотых прозрачное крыло мерцает бахромой зубчатой. И беззаветную хвалу он пропоет, на миг сияя над потоком, — сквозными крыльями восторженно всплеснет, исчезнет в пламени глубоком. И вот возник другой из пышного огня, с таким же возгласом блаженства: вся жизнь его звенит и вся горит, звеня, и вся — мгновенье совершенства. И если смутно мне, и если даль мутна, я призываю эти зыби: растет горячая вишневая волна с роскошной просинью на сгибе… 26. 1. 23. «Ты все глядишь из тучи темносизой…» Ты все глядишь из тучи темносизой, и лилия — в светящейся руке; а я сквозь сон молю о лепестке и все ищу в изгибах смутной ризы изгиб живой колена иль плеча. Мне твоего не выразить подобья ни в музыке, ни в камне… Исподлобья глядят в мой сон два горестных луча. 27. 1. 23. «И утро будет: песни, песни…»
И утро будет: песни, песни, каких не слышно и в раю, и огненный промчится вестник, взвив тонкую трубу свою. Распахивая двери наши, он пронесется, протрубит, дыханьем расплавляя чаши неупиваемых обид. Весь мир, извилистый и гулкий, неслыханные острова, немыслимые закоулки, как пламя, облетит молва. Тогда-то, с плавностью блаженной, как ясновидящие, все поднимемся, и в путь священный по первой утренней росе. 30. 1. 23. |